Королевский гамбит
Шрифт:
Николаю не хотелось открывать глаза. Придя в себя, он все еще лежал неподвижно, раскинув широко руки. Он и не пытался пошевельнуться, заранее зная, что боль непременно отзовется в каждом суставе…
“Как это было? — Даже мысли, казалось, причиняли Николаю боль, то появляясь изумительно четко, то мелькая, будто устремляясь за кем-то в погоню. — Прибыли мы на допрос… Где нас допрашивали?.. Просторная комната… Венские стулья… Сытая рожа с зелеными глазами. Комендант! Борис держался молодцом. Майор тоже. А я?.. Эх,
Эсэсовец всеми правдами и неправдами пытался вырвать у них признание в том, что они партизаны. Он то бесновался, то льстил, то угрожал. Потом, будто сорвавшись с цепи, стал бегать и хлестать по лицам сначала Бориса Великанова, затем майора. Ну, а когда подскочил к Николаю и стукнул его кулаком, старший сержант не выдержал. Поднявшись во весь рост, он так взглянул на противника, что тот попятился к столу. А Николай, укрощая в себе гнев, что было силы стиснув спинку стула… и стул рассыпался на части. А потом — отделение конвоиров. Потные волосатые кулаки.
Холодные резиновые дубинки с утолщенными набалдашниками и этот карцер.
Николай сделал попытку приподняться. В голове сразу же зашумело, перед глазами поплыли круги, пронизанные яркими точками.
— Лежи, лежи, — донесся, словно издалека, голос.
— Боря? Борис!
— Лежи, Николай! Чудище ты, Коля, — зашептал Великанов. — Для фашистов жизнь человека- пустяк. Дернуло тебя.
— Уж больно гоношился офицерик! Да шут с ним, с офицериком! Ты, Борис, не заметил, куда
Сарычева направили?
— Он, должно быть, в офицерском бараке.
— Тогда хорошо!
— Как знать?
— Точно, Борис! Водички бы, а?
Всю ночь Николай не спал от дикой головной боли. Борис, чтобы хоть немного смягчить его страдания, заставить забыться, рассказывал о родном городке, что стоит на границе двух частей света — Европы и Азии.
— До смешного у нас доходит, — тихонько говорил он. — Дом, понимаешь, в Азии стоит, а колодец вырыт в Европе… Вот и путешествуем за водой из одной части света в другую…
Под утро, как только начало светать и из оконца повеяло сырой свежестью, дверь каземата со скрежетом и лязгом раскрылась, и в ней возникли темные фигуры.
Две с автоматами на изготовку застыли у порога, а третья, чуть пошатываясь, двинулась в глубь каземата, крича:
— Встать! Всем встать!
Это был помощник коменданта лагеря Ганс Юрген. Он подошел к распростертому на соломенной трухе Николаю и сильно пнул сапогом в бок.
— Встать, свинья!
Николай с трудом поднялся на ноги. Помощник коменданта едва доходил ему до плеча. Покачнувшись, Николай, чтобы не упасть, невольно протянул к немцу руку и тотчас же получил зуботычину.
— Выходи.
Ступая через силу, Николай вслед за Борисом направился к распахнутым дверям. А Юрген потешался:
— У русского плохой самочувствие? Вы есть майстер починять стулья. Я есть майстер делать из всех отбивная котлет! — и самодовольно покосился на молчаливых охранников: при них он не испытывал страха. — Но мы есть гуманны. Вы будете работать на Великую Германию.
— Держи карман шире, — процедил Борис.
— Шагай, шагай, — попросил Николай. — Мутит меня очень.
На улице ему стало полегче. Холодный ветер освежал воспаленное лицо. Привычно окинув взглядом дорогу, Николай отметил про себя, что выбраться из этого лагеря будет гораздо труднее, чем из пересыльного пункта в Городище. “Сколько проволоки понакрутили!”
Юрген, буркнув конвоирам что-то невнятное, повернул к дому с ярко освещенными окнами. А конвоиры, попетляв меж строений, нашли барак, вызвали старшего по караулу и сдали пленников.
И вот уже Борис и Николай медленно пробираются по узким проходам. Слева и справа — нары в три яруса. И ноги, ноги, ноги… В разбитых сапогах и рваных солдатских ботинках, обмотанные грязным тряпьем и совсем босые.
— Пахнет, как в… — Борис недоговорил.
— Новички? — донеслось вдруг сверху. — Место есть рядом.
“Майор!” — Николай с Борисом молча взобрались под самый потолок.
— Ну? — встретил их вопросом Соколов и полуобнял за плечи.
— Не скажу, чтобы очень… — Николай виновато улыбнулся. — Выдержка изменила.
— Вперед наука, — ворчливо заметил Борис.
…Дни, часы и минуты лагерной жизни можно было бы, пожалуй, сравнить с затяжным ненастным дождем, с его нудной, мелкой, серой капелью.
Можно было бы сравнить… Нет, это слишком слабое сравнение, когда на человека нацелен пулемет с караульной вышки.
Парные патрули снаружи и внутри ограды. Автоматчики у каждого из бараков, сторожевые псы в “свободном поиске”.
В четыре утра на плацу звучал гонг. Нары в бараках оживали. Слышался надсадный кашель, ругань вполголоса, зубовный скрежет.
Потом пленники, толкаясь, бежали на “аппель” — утреннюю проверку. Еще не успевали они выстроиться в шеренгу, как из комендантской показывался Ганс Юрген с двумя неизменно сопровождавшими его автоматчиками. Юрген покрикивал на старост, поторапливал.
Наконец, лагерь замирал. Ганс Юрген, взобравшись на небольшое возвышение, к столбу, на котором висел гонг — кусок рельса, потряхивал рыжей гривой, перечислял номера узников и взглядом гуртовщика окидывал каждого, кто отвечал.
Неизвестно, для чего потребовалась немцам гранитная крошка. Вывозить ее из каменоломен, где работали военнопленные, никто и никогда не еыеозил, а установленную на человека норму требовали выполнять. Тех, кто не додавал хотя бы лопаты, лишали пайка, били, бросали в карцер и в конце концов увозили “в неизвестном направлении”.