Короткое письмо к долгому прощанию
Шрифт:
Позвонил матери в Австрию. Там уже было утро следующего дня. Она сказала, что только что сверкнула молния и прогремел гром.
— Представляешь, прямо с утра — и гроза.
Она уже выходила во двор, бельё снимать. Она много гуляет и при этом совсем забывает о времени. На президентских выборах опять победил кандидат от социал-демократов, его противник на предвыборном собрании вынужден был опровергать обвинение в том, что он будто бы нацист. Я не мог отделаться от ощущения, что мать рассказывает мне анекдоты. Я попросил её дать адрес моего брата, он вот уже несколько лет работает на лесопилке где-то на севере штата Орегон. Зачем?
— Мне надо туда, — ответил я.
Записал адрес. Местечко называлось Эстакада. Придётся переоформить
Я спустился вниз и долго сидел во внутреннем дворике под пальмой у бассейна. Ветер совсем стих, где-то у меня за спиной бармен сбивает коктейли, автоматы с кока-колой и имбирным пивом вокруг бассейна то и дело принимаются урчать, и, когда холодильник отключается, слышно, как внутри сотрясаются банки. Поверхность воды пуста, в низких лучах прожекторов по ней лениво перекатываются плавные волны, словно им неохота расставаться с последними дуновениями присмиревшего ветра. Звёзды в квадрате неба над внутренним двориком… Они сияют так ярко, что нельзя смотреть не мигая. И в воздухе такая прозрачность, что виден не только освещённый лунный серп, но и затенённая часть луны. Я понял вдруг, что до сих пор, пожалуй, так и не встретил в Америке человека, погружённого в бескорыстное созерцание. Люди здесь довольствуются механическим восприятием, потом взгляд равнодушно скользит в сторону, подыскивая следующий предмет. А если человек смотрит на что-нибудь дольше обычного, он незамедлительно принимает позу знатока. И селения здесь тоже не погружаются в ландшафт, сродняясь с ним, а всегда стоят на взгорке, норовя обособиться от окружения, словно их занесло сюда нелепой игрой случая. Только пьяные и наркоманы, да ещё безработные тупо глазеют в пространство прямо перед собой — безо всякого выражения. Разве я пьян? Я начал подталкивать стакан к краю стола, пока он, скользнув по скруглённой кромке, не свалился в бассейн.
С улицы слышны щелчки переключающихся светофоров; по их команде трогались с места редкие в этот час автомашины. Позади меня, у стойки бара, мужчина беседует со своей девушкой, понуро склонившись над пустым стаканом и время от времени касаясь зубами его края. Выдержать всё это было выше моих сил, и я снова удалился.
У себя в номере я дочитал «Зелёного Генриха». Маленькая гипсовая фигурка, которую Генрих не сумел зарисовать, навела его на мысль, что он до сих пор никогда по-настоящему не присматривался к людям. Он поехал домой, к матери, которая всё ещё помогала ему деньгами, — и застал её уже при смерти, с трясущейся головой.
После смерти матери он долгие годы ходил как в воду опущенный, угрюмый и скучный. Но потом из Америки вернулась та самая женщина, что любила его, потому что завидовала его мыслям, тогда он начал понемногу оживать. Тут его история превращалась в сказку, и, когда и добрался до строк: «Мы мирно и радостно пообедали вместе в парадном зальце трактира “Золотая звезда”», мне пришлось отвести глаза в сторону, чтобы не заплакать. Потом я всё равно заплакал, мои слёзы сильно смахивали на истерику, но помогли забыть о времени.
Я лежал в темноте, и внезапно, уже в полусне, мне стало горько оттого, что у меня отняли деньги. Не то чтобы я жалел о них, нет, просто это была неуправляемая физическая боль, и никакие доводы рассудка не могли её унять: из меня вырвали кусок, и эта пустота теперь долго будет зарастать. Не хотелось ни о чём думать. Во сне кто-то свалился в огромную лохань, в которой мыли помидоры. Он исчез под помидорами, и я смотрел на лохань, которая почему-то уже стояла на сцене, и ждал, когда же он снова вынырнет. «Ещё хоть одно переживание — и я лопну», — громко сказал я себе во сне.
В Орегоне на следующий день шёл дождь. Хотя это строго запрещалось, я, стоя в своей соломенной шляпе у выезда из портлендского аэропорта, прямо на обочине ловил попутную машину в горы, до Эстакады. Самолётом авиакомпании «Вестерн-эрлайнз» я прибыл сюда с посадкой в Солт-Лейк-Сити; всю дорогу меня не покидало чувство, будто я чей-то двойник и передвигаюсь в абсолютной пустоте. Мне случалось читать про людей, перенёсших шок: они потом ещё долго жуют пустым ртом. По-моему, примерно так же и я очутился здесь, в Орегоне.
В конце концов нашёлся овощной фургон — он вёз салат из Калифорнии в горы, — водитель которого согласился подбросить меня до Эстакады. «Дворник» расчищал ветровое стекло только со стороны шофёра, так что дороги я почти не видел. Но меня это вполне устраивало — голова раскалывалась. Иногда удавалось забыть о боли, но при вздохе она всякий раз напоминала о себе. Шофёр был в ковбойке, из-под неё виднелась застёгнутая на все пуговицы нижняя рубашка. Видимо, ему всё время не давал покоя назойливый мотивчик, он то и дело распрямлялся на сиденье, словно готовясь запеть, но вместо этого только выстукивал мелодию пальцами по рулевому колесу. Он так и не запел, лишь однажды, когда мы поднялись уже довольно высоко и дождь постепенно перешёл в снег, принялся насвистывать. Сперва снег подтёками сползал с ветрового стекла, потом залепил его сплошь.
Эстакада лежит на высоте чуть больше километра, жителей в посёлке тысячи полторы, большинство заняты деревообработкой. Я поймал себя на том, что разыскиваю глазами таблички телефонов «Скорой помощи», пожарной команды и полиции. У въезда в местечко, в котором всего-то и было что две тихих провинциальных улочки да один перекрёсток, расположился мотель. На него-то и ткнул мне водитель. Я снял комнату на ночь, это обошлось в пять долларов. Я проспал до вечера, а когда проснулся, то не встал, а просто скатился с кровати. Потом мне стало холодно на полу, я накинул плащ и принялся прохаживаться перед включённым телевизором. Изображение плыло — Эстакада со всех сторон окружена горами. Я спросил у портье, как пройти к общежитию для бессемейных рабочих. Придётся идти через сугробы, снегоочистительные машины в эту пору уже не работают. В местечке почти мне осталось деревьев, лишь кое-где попадалась ель, сохранённая, скорее, как символ и пугавшая случайного прохожего высвобожденным взмахом своих лап, когда с них опадали тяжёлые шапки снега. Ещё несколько елей уцелело возле памятника пионерам-поселенцам, проходя мимо, я слышал, как там шушукается любовная парочка. Занавески повсюду задёрнуты, смрадный пар вырывается из вентиляторов кафе и решёток сточных канав, вокруг которых уже подтаял снег. Открытая дверь аптеки: человек с забинтованным большим пальцем пьёт кофе.
Лампочка над входом в ту часть барака, где жил Грегор, перегорела; наверно, снег на патроне подтаял, и получилось короткое замыкание. Я потопал ногами, обивая комья снега с ботинок, но никто не вышел ко мне. Дверь не заперта, я вошёл. Внутри почти совсем темно, только уличный фонарь освещает комнату. Я подобрал с пола листок бумаги, полагая, что это записка для меня, и включил свет. Это была телеграмма, которую я отправил брату с дороги.
На столе разбросанная колода карт, немецких, с пёстрыми рубашками, рядом маленький будильник, опрокинувшийся, видимо, от собственного же звона. На спинке стула два длинных обувных шнурка, все в коросте грязи, на другом стуле — пижамные штаны. Эту пижаму Грегор когда-то унаследовал от меня. Сверху на штанах разложен носовой платок с вышитыми цифрами — 248, мой номер и прачечной интерната. Этому платку не меньше пятнадцати лет.
Шкаф раскрыт настежь, от крючка на внутренней стороне двери к трубе печурки протянута верёвка, на ней кое-как, наспех развешаны кальсоны и носки. Я потрогал вещи, они были совсем сухие и уже жёсткие на ощупь. На холодной печурке — блюдечко, в нём — кусок прогорклого масла с вдавленным отпечатком большого пальца. В шкафу — несколько проволочных плечиков, на каких возвращают сорочки из прачечной; на некоторых — выстиранные, но невыглаженные рубашки, разорванные по шву под мышками.
Постель не застлана, на простыне — серые пятна убитой моли, одна моль и сейчас ползла между двумя складками. Под кроватью пустые пивные банки.