Короткое письмо к долгому прощанию
Шрифт:
Мы заглянули в кафе, оказалось, это обыкновенная закусочная с самообслуживанием. Я хотел было уйти, но девушка уже встала в очередь. Пришлось и мне взять поднос, я положил на него сандвич. Мы сели за столик, я принялся за сандвич, она пила кофе с молоком. Немного погодя девушка спросила, как меня зовут, и я, сам не знаю почему, назвался Вильгельмом. От этой непроизвольной лжи мне сразу сделалось легче, и я предложил девушке попробовать моего сандвича. Она рукой отломила кусочек. Потом, сославшись на головную боль, встала, махнула мне на прощание и скрылась.
Я купил себе пива и снова сел за столик. Через узкую дверь, завешенную к тому же портьерой, я смотрел на улицу. Просвет между дверью и портьерой был так мал, что всё происходившее на улице воспринималось в нём с особой отчётливостью; казалось, люди движутся медленно, словно напоказ, будто не просто идут мимо двери, а специально прогуливаются перед ней туда и обратно. Никогда ещё не видел я столь прекрасных и столь вызывающих женских грудей. Смотреть на женщин было почти больно, и всё же я радовался бескорыстию своих чувств, мною владело только одно желание — созерцать, как они самодовольно прохаживаются на фоне широкой световой полосы реклам. Одна почти остановилась в дверях, она что-то высматривала в кафе. «А что, если
На соседнем столике кто-то забыл газету. Я взял её и начал читать. Я читал о том, что случилось и ещё может случиться, читал страницу за страницей, испытывая всё большее умиротворение и удовольствие. В поезде, следовавшем на Лонг-Айленд, родился ребёнок; служащий бензоколонки на руках идёт из Монтгомери (штат Алабама) к Атлантическому побережью в Саванну (штат Джорджия). В пустыне Невада зацвели кактусы. Во мне возникала невольная симпатия ко всему, о чём я читал, возникала только благодаря тому, что это описано: меня тянуло к любому из упомянутых мост, всякий, о ком говорилось, оказывался мне по душе, и даже сообщение о судьбе, который велел просто-напросто привязать к стулу не в меру разбушевавшегося обвиняемого, хотя и не встретило во мне понимания, вызвало всё же чувство жутковатого довольства. О ком бы я ни читал, в каждом я сразу находил нечто родное. Я прочёл целую колонку об уклоняющихся от воинской повинности; какая-то женщина писала, что, если бы у неё были такие дети, она бы не знала, куда деваться от стыда, и, глядя на её фото, я внезапно почувствовал, что не могу не разделить её негодования; и когда я читал показания офицера, утверждавшего, что он с вертолёта видел на рисовом поле нечто напоминавшее группу женщин и детей, но что это нечто с тем же успехом могло оказаться и «мужчиной с двумя волами», мне от одного только чтения слов сделалось нестерпимо жаль, что это офицер, а не я был тогда в вертолёте. Всякий человек и особенно всякое место, ещё незнакомое мне, становились при чтении до того симпатичными, что я испытывал своего рода ностальгию по ним. Я читал о почтовом отделении в штате Монтана и об улочке военного городка в штате Виргиния — и немедленно хотел перенестись туда и жить там; казалось, если этого не случится сию же минуту, я упущу нечто очень важное и уже никогда не сумею наверстать.
Эти чувства мне не внове; такое случалось ещё в детстве, особенно в разгар ссоры или драки: я переставал ругаться или просто бросался ничком на землю, а если с воплем удирал, то мог остановиться как вкопанный и сесть, глядя на обидчика с такой открытой доверчивостью, что тот, бывало, только оторопело пройдёт мимо, будто гнался не за мной, а за кем-то другим. В споре мне редко удавалось продержаться долго: само произнесение слов настраивало на дружеский лад и я быстро отступался. И с Юдит, когда у нас стало доходить до крика, было примерно так же: наши скандалы превращались, по крайней мере с моей стороны, лишь в декламацию скандалов, и не потому, что предмет спора казался мне смешным, просто живая речь сама собой снимала серьёзность ссоры. Да и много позже, во время приступов самой лютой вражды, я вдруг понимал, что вот-вот не выдержу и расхохочусь; наверно, и не нужно было сдерживаться, по в ту пору мы уже настолько друг друга ненавидели и раздражали, что всякая перемена в настроении, включая примирительный смех, другому показалась бы только оскорблением. И вот здесь, в Нью-Йорке, читая газету, я столько лет спустя вновь испытал неизъяснимую тягу ко всему на свете, и меня это не на шутку испугало. Но сейчас: не хотелось над этим задумываться. Чувство к тому же возникло лишь на миг; едва я успел его осознать, оно улетучилось, словно его и не было. И когда я вышел на улицу, оно, это чувство, уже покинуло меня; я снова был один.
Я брёл бесцельно. Меня вело любопытство. На Таймс-сквер поглазел на обложки журналов с обнажёнными девицами; на неоновой полосе бегущего телеграфа над Бродвеем прочёл новости дня; сверил часы с часами главного почтамта. На улицах от яркого света рябило в глазах, а свернув в переулок, я оказался в такой кромешной тьме, что первые шаги пришлось делать почти вслепую. В газете мне попалось на глаза сообщение, что в Центральном парке снова открылся сгоревший ресторан, где следы пожара сохранены в качестве декоративных элементов интерьера. Держась к краю тротуара, я стал искать такси, но тут мне предложили билет на мюзикл. Я чуть не отказался, но вовремя спохватился: ведь это спектакль с Лорен Бэкалл [15] , той самой, что ещё несколько десятилетий назад сыграла в фильме Говарда Хоукса [16] «Иметь и не иметь» энергичную молодую героиню; в портовом притоне, сперва прильнув к плечу пианиста, а потом облокотясь на рояль, она низким хрипловатым голосом пела песню. Я отдал двадцать долларов и с билетом в руках помчался к театру.
15
Бэкалл, Лорен (род. в 1924 г.) — известная американская киноактриса.
16
Хоукс, Говард (род. в 1896 г.) — американский сценарист, кинорежиссёр и продюсер.
Место у меня было в первых рядах, оркестр гремел оглушительно. Как и остальные зрители, я держал плащ на коленях. Лорен Бэкалл была старше всех на сцене, даже мужчины выглядели моложе. Она уже не красовалась, плавно скользя между столиками, как тогда, в кабаке, а много и энергично двигалась. Один раз даже станцевала на столах в окружении длинноволосых парней с цепями на шее. Едва упав на стул, усталая, намученная, она тут же вскакивала, чтобы начать новый каскад телодвижений. Каждый её жест словно опровергал предыдущий — таким способом она удерживала внимание зала. Она ещё болтала по телефону — по в ото же время надевала туфли, чтобы, закончив разговор, опрометью куда-то бежать, и после каждой фразы обязательно меняла если не позу, то хотя бы положение ног. Её глаза, ещё довольно выразительные и красивые, повторяли и подчёркивали каждый
Мои размышления прервала сирена полицейской машины, её вой почти заглушил оркестр. Я смотрел на листок театральной программки, который, качаясь и ныряя, очень медленно Падал с ложи балкона, и внезапно эта бумажка своим неказистым движением напомнила мне о Юдит — я сразу подумал, что она сию минуту беззаботно ужинает где-нибудь в ресторане, и увидел, как она, подняв пальчик, подзывает официанта и столь поглощена этим серьёзным занятием, что ни о чём другом думать не может. Как лихо вскидывается дирижёр из оркестровой ямы! А как безупречно отглажены брюки актёров! Или вот только что, будто соперничая с Юдит, как аппетитно слизнула Бэкалл мартини с оливки и как ловко отправила потом эту оливку в рот. Нет, с Юдит ничего не случится! Просто невозможно представить, чтобы ей сейчас плохо жилось. На мои-то деньги! Я вдруг захотел есть, с трудом дождался антракта и поехал в Центральный парк, в ресторан.
Деревья в парке тихо шелестели, точно перед дождём. В ресторане даже карточки меню были с искусственными подпалинами по углам, а у гардероба лежала раскрытая книга гостей, записи в ней светлели, как строчки на обуглившейся газете. Снова завыла сирена. Один официант раздвинул шторы на окне, другой, скрестив руки, подошёл к дверям, и оба они уставились на улицу. Сирена выла пронзительно — от её воя в стакане с водой, который первым делом передо мной поставили, даже всколыхнулись кубики льда. В этот час посетителей оставалось уже немного, их лица скрадывала полутень. В зале было почти пусто и так просторно, что я, слушая угасающее вдали завывание, вдруг почувствовал усталость. Я замер, стараясь не шевелиться, и внезапно ощутил в себе какое-то смутное движение, примерно в том же ритме, в каком сам я весь день передвигался по Нью-Йорку. Движение это поначалу запнулось, потом уверенно набрало ход и, промчавшись по прямой, вдруг заложило крутой вираж, понеслось по кругу и, покружив вволю, наконец улеглось. То, что двигалось во мне, было не представлением и не звуком — только ритмом, который заменял и звук, и представление. Лишь теперь в моё сознание начал проникать город, почти не замеченный мною прежде.
Меня нагоняли окрестности, которые я миновал в течение дня. Ряды домов и улиц восстанавливались в памяти из тех промельков, поворотов, заминок и рывков, которыми они запечатлелись во мне. Вместе с ними восстанавливались и звуки — шипение и гул, словно из глубин мощного потока, ворвавшегося в тихую долину. Толстые портьеры на окнах не могли сдержать этих звуков и образов, они разворачивались в моём сознании, то она дан до простых мелькании и ритмов, то снова взмывая и вибрируя пуще прежнего, высвечивая короткими вспышками улицы ещё более длинные, здания ещё более высокие и перспективы, уходящие к горизонту всё дальше. Но странное дело, всё происходившее было даже приятно: узор Нью-Йорка мирно расстилался во мне, нисколько не угнетая. Я просто расслабленно сидел за столом, и всё же меня не покидало любопытство; я с удовольствием ел бифштекс из баранины, на который сам себя пригласил, запивал его красным калифорнийским, от которого с каждым глотком всё сильнее испытывал жажду, и созерцал весь этот столпившийся и всё ещё отзывавшийся во мне гудением город как невинное явление природы. Всё, что я раньше видел вблизи и по частям — стеклянные поверхности, таблички со словом «стоп», флагштоки, неоновые надписи, — всё это, возможно, именно потому, что часами маячило передо мною, заслоняя взгляд, теперь раздвинулось и открыло вид, свободный и просторный, куда ни глянь. Мне даже захотелось там прилечь и почитать книгу.
Я уже давно покончил с едой, но снова и снова принимался просматривать карточку меню, читая названия блюд с той же ненасытностью, с какой в своё время читал в молитвеннике жития святых. Мясо по-алабамски, цыплята по-луизиански, медвежий окорок а lа Даниэль Бун [17] , котлеты «дяди Тома». Немногие посетители всё ещё оставались на своих местах и теперь громко разговаривали. Разносчик газет заглянул в дверь и бросил на барьер гардероба несколько газет. Старая накрашенная женщина переходила от столика к столику, предлагая цветы. Официант, обслуживавший чету толстяков-супругов, ловким движением плеснул коньяк на омлет, женщина подала ему зажжённую спичку, которую он с поклоном принял и поднёс к сковородке. Омлет вспыхнул, и супруги захлопали в ладоши. Официант улыбнулся, выложил омлет на тарелку и поставил тарелку перед дамой. Потом, обернув бутылку салфеткой, извлёк её из ведёрка со льдом и, заложив свободную руку за спину, налил супругам белого вина. Откуда-то возник пианист и тут же начал тихо наигрывать. Из раздаточного окошечка выглянул повар и посмотрел на пианиста. Я заказал ещё один графин красного вина, выпил его и продолжал сидеть.
17
Бун, Даниэль (1734–1820) — американский исследователь, натуралист.