Короткое письмо к долгому прощанию
Шрифт:
Вообще-то я хотел ответить совсем иначе и, запнувшись, умолк.
Я убрал со стола и сам достал себе новую банку пива из холодильника. Клэр рассказывала, что в колледже сейчас как раз каникулы и она надумала проведать друзей в Сент-Луисе.
— Это такая любовная пара, сам увидишь, — восторженно сообщила она.
К тому же в Сент-Луисе по приглашению местного университета давал гастроли немецкий театр, и и программе было несколько классических пьес, которые Клэр никогда не видела на сцене и очень хотела посмотреть.
Я вызвался помочь вымыть посуду, но оказалось, Клэр обзавелась посудомоечной машиной, нужно просто совать в неё тарелки. Я попросил объяснить, как этот агрегат работает.
— Кое-что всё равно приходится мыть самой, —
Посудомойка отключилась, мы убрали посуду. Снуя с посудой туда-сюда, я на ходу вспоминал, что куда класть и ставить. Спустил в мусоропровод пивные банки, включил проигрыватель, даже не взглянув, какая стоит пластинка. Клэр убавила звук, кивнув на дверь, за которой спал ребёнок. Пластинка называлась «She Wore A Yellow Ribbon» [24] , солист выводил на губной гармошке попурри из музыки к фильму Джона Форда.
— В Провиденсе я слышал то же самое, только в исполнении полкового оркестра! — воскликнул я, а потом повторил тише, словно Клэр могла не понять фразу оттого, что я выкрикнул её слишком громко.
24
«На ней была жёлтая лента» (англ.). Название фильма известного американского кинорежиссёра Джона Форда (1895–1973), фильм вышел в 1949 г.
Она шлёпала по квартире босиком, собирая всякие мелочи — иголки, лекарства, которые могли понадобиться ребёнку, градусник, свидетельство о детских прививках, соломенную шляпу от солнца. Потом заварила в содовой воде укропный чай на дорогу. Было приятно наблюдать за ней — так уютно, мирно, по-домашнему она хлопотала.
Она исчезла в комнате, а когда вернулась, появившись из другой двери, её было не узнать. Конечно, она переодела платье, но дело было не в том. Мы вышли во двор, она улеглась в гамаке, я устроился в кресле-качалке и начал рассказывать, как мне жилось эти три года.
Потом мы услышали крик ребёнка, Клэр пошла его одевать, а я покачивался в кресле. Тут я заметил, что на верёвке висят детские одёжки, снял их и, не говоря Клэр ни слова, сунул в сумку, куда она упаковала другие мелочи. Всё вокруг заражало меня тихим весельем. Устроив ребёнка на заднем сиденье, мы тронулись в путь.
При выезде на 76-ю автостраду Клэр хватилась забытых одёжек, и я указал на сумку, из которой они виднелись.
— Проигрыватель и колонку в ванной я тоже выключил, — сообщил я.
76-я автострада Филадельфия — Питтсбург, главная магистраль Пенсильвании, протянулась на пятьсот с лишним километров. Мы выехали на неё с шоссе № 100, на 8-м пункте дорожного налога, неподалёку от Даунингтауна. На сиденье рядом с Клэр стояла коробочка с мелочью, и она на каждом новом пункте ловко бросала монетки прямо из окна в воронку, исхитряясь при этом даже не останавливать машину. До Доноры нам пришлось миновать ещё пятнадцать пунктов, и в общей сложности Клэр набросала в воронки долларов пять, не меньше.
Говорили мы мало, да и то больше с девочкой, которая не отрывалась от окна и требовала разъяснений. Небо было безоблачным, на полях уже пробивались побеги хмеля и маиса. Из-за холмов, где разбросаны посёлки побольше, поднимался дым. И хотя каждый участок земли выглядел только что возделанным и обработанным, окрестности были совершенно безлюдны и выглядели имитацией девственной природы. И на шоссе, с виду новёхоньком, только что отремонтированном, — ни одного дорожного рабочего. Автомобили двигались медленно, редко кто давал больше ста километров в час. Вдруг, обгоняя нас, наискось
Я решил пофотографировать, хотя ничего примечательного за окном не было, и снял один за другим несколько кадров, они мало чем отличались друг от друга. Потом сфотографировал девочку: она стоя смотрит в окно. Сфотографировал и Клэр, откинувшись как можно дальше в угол — «поларойдом» нельзя снимать крупные планы. Мы ещё не доехали до Харрисбурга, а я уже извёл последнюю кассету. Фотографии я прикрепил изнутри к ветровому стеклу и теперь поглядывал то на них, то за окно.
— Ты тоже изменилась, — заметил я, кивнув на один из снимков Клэр и сам удивляясь, что и о ней нашлось что сказать. — У тебя теперь такой вид, будто ты каждую секунду размышляешь, о чём надо подумать в следующую. Раньше у тебя временами было совершенно отсутствующее лицо. Даже бездумное. А теперь вид у тебя строгий. И озабоченный чем-то.
— Чем-то?
— Да, чем-то озабоченный, — ответил я. — Точнее не могу определить. Ты ходишь быстрее, двигаешься изящней и уверенней, и походка у тебя твёрже, и говоришь ты громче. Вообще не боишься шуметь. Словно от самой себя отвлечься хочешь.
В ответ она ничего не сказала, только нажала на гудок. Мы умолкли, но ребёнок, внимательно следивший за беседой, потребовал, чтобы мы говорили ещё.
— Я стала забывчивой, не то что раньше, — сообщила Клэр. — Хотя нет, просто стараюсь меньше вспоминать. Иногда мне человек напомнит, мы, мол, с тобой несколько дней назад то-то и то-то делали, а я вовсе и не хочу об этом вспоминать.
— А я, наоборот, в Америке только и делаю, что вспоминаю, — подхватил я, не дождавшись, когда она заговорит снова. — Стоит мне увидеть эскалатор, я тут же вспоминаю, с каким ужасом ступил на него в первый раз. Забреду в тупик — и мне сразу мерещатся все тупики, в каких случалось заблудиться. А главное, я начал понимать, почему моя память удерживает только мгновения страха. Просто у меня никогда не было возможности сравнить свою жизнь с какой-то другой жизнью. Все мои впечатления были как бы повторением пройденного, давно известного. Тут, наверно, не только в том дело, что меня в детстве никуда не возили и я мало что видел; я почти не знал людей, живших в иных, чем я, условиях. Жили мы бедно, и большинство наших знакомых тоже жили бедно. Видели мы мало, говорить было почти не о чем, вот и говорили целыми днями об одном и том же. Кто был поразговорчивее, да ещё умел веселиться и других развлекать, слыл оригиналом. А мечтателей вроде меня звали фантазёрами. В оригиналы я не рвался. Но мы жили в таких условиях, что любая мечта воспринималась и вправду как пустые бредни, в этой жизни невозможно было найти соответствие никакой мечте, ничто не напоминало о мечте и не оставляло никаких надежд на её свершение. Вот почему и мечты, и вся та жизнь осталась вне моего сознания, ни того, ни другого я толком не помню. Зато мгновения страха вспоминаются очень явственно, мечта и жизнь, существовавшие обычно как бы по отдельности, тут вдруг сливались воедино: страх высвечивал мечту, а мечта помогала острее видеть жизнь, от которой в другое время я старался отвернуться, тешась пустыми фантазиями. Вот почему состояние страха навсегда связано для меня с актом познания, испытывая страх, я острее вглядываюсь в окружающее, высматривая в нём предвестья перемен к лучшему или к худшему. Именно эти минуты и запоминаются особенно явственно. Но в том-то и беда, что они именно запоминаются, то есть память работает сама по себе, я так и не научился управлять ею. Очень может быть, например, что у меня бывали тогда и проблески надежды, но я их позабыл.