Короткометражные чувства
Шрифт:
— Никуда я не возвращалась, я развод отмечаю, — слабо засопротивлялась я и позвала китайца: — Зачем ты тогда рассыпался? А? Зачем? Я готова была полюбить тебя по-настоящему, а ты испарился… как самая банальная иллюзия — испарился…
Вокруг закивали: «Да, да, это она». Я ничего не понимала; китаец же молчал и смотрел не на меня. И чем дольше он смотрел не на меня, тем яснее вырисовывалась моя собственная «изначальная структура». Я знала, что такое Тень, Любовь и Архетип. Я только не представляла, что являю собой Архетип Тени Любвии нахожусь в какой-то странной связи со всеми
— Ладно, пусть я — Тень. Даже «архетипичная». А где тогда сама Любовь? — спросила я Великую Китайскую Стену.
— Спит Любочка, спит себе не одну тысячу… — ответила вместо Стены Женщина, и я заметила, что у нее два лица. На лбу первого висела табличка «Архетип Матери», на лбу второго — «Anima», и я вспомнила про давно не открываемый томик Карла Густава с некоторым раздражением.
— И сколько еще она будет спать? И почему я — Тень? Это из-за нее я мучаюсь, что ли?! А ну, покажите-ка мне эту вашу Любочку!
Мужчина с табличкой «Архетип Героя» строго посмотрел на меня:
— Сколько надо, столько и будет.
Ребенок с клеймом «Архетип Дитя» захныкал, а Дед с татуировкой «Архетип Старика» шлепнул его, после чего дитятко заорало на весь лес. Через какое-то время все типы исчезли, и лишь китаец помаячил подольше: допивал рисовую водку. Он поздравил нас с разводом и угостил пейотами, но те на нас с Джимом никак не повлияли — после рисовой нельзя пейоты, они неэффективны, это я знаю теперь наверняка (не ешьте, да не разочарованы будете). Однако в какой-то момент всем стало удивительно хорошо, но всех троих, вместе с тем, как будто бы что-то сильно напрягало.
Что это был за напряг, я где-то как-то догадывалась, но не могла сформулировать — формулировал ведь только Карл Густав. И все же, кажется, самой главной точкой напряга являлась спящая Любочка. Кто не знает Любочку? Оказывается, никто не знает Любочку! Любочка спит себе не одну тысячу, а я — ее тень… отбрасываю… по совместительству… Да я насквозь архетипична!Ой, мамочки, ой, не могу больше, ха-ха, вотччеерртт, Любочка спит, и все ей по фигу, а я с негром и китайцем сижу непонятно где — закусываю рисовую водку пейотом, кто бы разбудил Любочку?
Начали звать Майтрейю: Майтрейя не являлся. Начали звать г-на Юнга: г-н Юнг не являлся. Тогда начали звать всех подряд: все подряд приходили, но Любочку разбудить не могли. Тогда я позвала собственную изначальную структуру. Я предполагала, что ее или не существует, или она не отзывается из вредности. Но тут она вдруг засуществовала и не свредничала — я увидела ее на ладони: там сидела Любочка — та самая Любочка, что дрыхла не одну тысячу. Она была Дюймовочкой, она была — я, она была Любовь, я тоже была Любовь, а еще — ее тень… отбросы… безотходная технология ремёсел из плоти и крови…
Я зажала чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.
В квартируя попала только под утро. Включенное радио встречало меня одной из самых оптимистичных песен «Крематория»:
ВедьЯ села на пол и замедленно замурчала соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд — ведь больше всего на свете я любила Шопена: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песен «Крематория». Потом я сняла с холодильника запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определенно г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах — под пиво и без… У композитора была выразительнейшая мимика — если б не клавиши, стал бы актером.
…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (а коли не пострадаешь — в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона (оба были богаты и талантливы). Однако мой прадед — это совершенно другая история, а Мендельсона в гении «не записали», признав «невероятную одаренность» да оставив набившую оскомину темку «Свадебного марша»…
Я подышала на стекло и снова заглянула Шопену в глаза: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки.
«Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии — совсем перестал что-либо чувствовать — только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось», — читала я по глазам его письмо. [24]
— Позвольте пригласить вас в гости, — я поднесла фотографию к губам и поцеловала.
Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.
24
Ф. Шопен.Письма. М., 1964.
Резкий звонок в дверь. Два раза — очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли; он с трудом стянул перчатки.
— Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! — выпаливаю.
Шопен снял плащ и цилиндр, а потом спросил:
— Так неужели к вам теперь никто не приходит?
— Никто.
— И вам не бывает одиноко?
— Отчего же… Но одиночество — это как самое абсолютное состояние, так и самое относительное…
— Пожалуй, вы правы, — он помолчал. — А как вы узнали мой адрес?
— Отправила «до востребования». Это ведь не сложно. Главное верить, что востребуется.
— Вы непонятная женщина… странная… ломкая… вы похожи на мою последнюю мазурку, [25] фа-минорную…
— Вчера мне сказали, что я похожа на Архетип Тени Любви.
— Как странно… Впрочем, не верьте! Не верьте никому, кроме себя самой! Самое ценное, что есть у вас, — это вы. И не думайте, будто я повторяю прописную истину — в вас-то она пока «не прописана»!
25
Ор. 68. № 4.