Короткометражные чувства
Шрифт:
Я начала думать, что погружаюсь в мрачное Бардо из Тибетской книги мертвых, которую мы читали с китайцем. И лишь мальчишеский крик: «А король-то — голый!» — вычеркнул из моих заумей причинно-следственные связи. С трудом привставая, я поднимала больные глаза на китайца: тот дремал. Мне хотелось дотронуться до него. Я коснулась его руки и вдруг с ужасом поняла, что рука его — ненастоящая. Я погладила эту «ненастоящую» руку, сбавив оборотики ужаса — конечность очень напоминала резиновую, только мягче. Я, кажется, закричала; а кто бы не закричал на моем месте? Китаец очнулся и вздохнул:
—
— А Джим тоже… такой? — робко спросила я.
— Нет, — китаец стал неожиданно серьезен и через мгновение рассыпался на крошки. — Нет.
Я забралась под одеяло и вспомнила о голом короле, а потом незаметно уснула, не веря в происходящее и почти веря в то, что земля стоит на трех огромных черепахах.
Прошло сколько-то времени. Я почти успокоилась, спрятала веера, палочки, сандаловые шары… Но ключицы все еще болели. У меня всегда болели ключицы, когда кто-то внезапно исчезал — навсегда.Я хорошо знала эту боль: так было и сейчас. Мне не хватало китайца, пусть даже ненастоящего, пусть резинового, пусть игрушечного; я не понимала, откуда он взялся и куда исчез. К тому же с ним исчез и Джим — мне оставалось только сушить апельсиновые корки… Как-то вечером я возвращалась из социума домой. Не успела захлопнуться за социумом дверь, как в мою позвонили.
— Джим! Джим! — прыгала я от радости. — Джим! — я ничего не могла сказать, кроме этого: «Джим!», но в глубине души боялась дотронуться до его руки, вспоминая рассыпавшегося на крошки китайца.
Джим казался в этот вечер чернее обычного; его кожаная куртка сливалась с цветом кожи, только белки глаз и губы намекали на луч света из тридесятого царства. Я настолько устала от настоящего и ненастоящего, настолько задолбалась инфляцией и отравилась социумом, что почти потеряла способность говорить членораздельно, повиснув на шее негра. А шея негра оказалась не резиновой, и я сказала ему об этом. Джим рассмеялся:
— Клеопатра нездорова?
— Да, — кивнула «Клеопатра», а потом произнесла то, что хоть однажды произносит женщина, пытающаяся найти собственную изначальную структуру, которой, вероятнее всего, не существует: «Да! Нездорова! Увези меня отсюда, увези меня отсюда куда угодно, Джим, на край света! Это очень далеко? Пусть! Джим, ты знаешь, где край света?»
Я довольно долго несла всю эту вовсе не чушь: рефреном служило «не могу больше», а эпизоды кандального рондо не отличались разнообразием — selavi, но я действительно «не могла больше», а «меньше» — не получалось: происходила самая обычная интоксикация скукой на фоне ненайденной «структуры», разбившейся чашки, несотворенного чуда и отсутствия как смысла, так и бессмыслицы: то есть, не существовало абсолютно ничего, и даже «ноль» казался более реальным, чем ощущение собственной телесности. И так каждый день. Каждый!
— Увези меня, Джим, куда угодно, только увези! Отсюда… — я не выла,
Однажды Джим присвистнул и спросил, есть ли у меня не просроченный загранпаспорт. Я тоже присвистнула — откуда у меня не просроченный загранпаспорт? Мы оба присвистнули, но Джим подмигнул и сказал, что у его приятеля знакомый в ОВИР'е и все можно устроить — поехать, например, к маме и братьям Джима в экваториальную Африку. Конечно, экваториальная Африка — не край света, но там есть на что взглянуть. А вообще, лучше зарегистрироваться, пусть даже фиктивно — «Иначе потом могут появиться проблемы. Ты согласна?». На секунду я заколебалась. «Край света» — в моем понимании — приходился все-таки или на заброшенный уголок нашей необъятной р-р-родины или, на худой конец, на менее заброшенный уголок не нашей — более объятной и евросоюзной motherland, — но никак не на экваториальную Африку.
— А это далеко? — выдохнула я.
— Какая разница, ты ведь сказала, что больше не можешь, — напомнил Джим.
— Да и правда, какая разница. Когда едем?
— Как только будут билеты, — усмехнулся Джим. — К тому же надо успеть расписаться.
— Ты серьезно? — я покрутила пальцем у виска.
— Что делать, — развел руками Джим. — Ведь ты сказала, что больше не можешь, — повторил он рефрен моего кандального рондо.
— Не могу, — прошептала я и пошла ставить чайник.
Так называемая новая жизнь не заставила себя долго ждать. Через пару недель мы обмывали мой девственный загранпаспорт с тем самым «приятелем из ОВИР'а» — втроем — в мерзком прокуренном баре недалеко от театра Ермоловой. Приятель из ОВИР'а сказал, чтобы я купила побольше ситцевых платьев. Или сшила. По крайней мере он думал, что все это следует шить.
— А сколько там в тени? — интересовалась я.
— Плюс пятьдесят. И еще надо сделать прививки.
Приятель из ОВИР'а поглядывал на меня не без интереса — на меня, кинувшую всех бреющихся и растящих бороды русских приматов! — это было очень смешно, и я сказала Джиму. Он тоже смеялся, но как-то не слишком весело — видимо, кое-что его тяготило.
Отношения наши не перескакивали через умную головушку Платона, а если учесть, что тот все-таки больше любил вьюношей, то… Когда же наступало «время Ч» (опаньки!), я держалась за шею Джима и тихонько скулила — и вот тогда Джим мурчал «Колыбельную» Гершвина… В одну из таких клинических идиллий я сказала Джиму, что, должно быть, в экваториальной Африке и есть на что взглянуть, но, может быть, у него имеются в наличии родственники где-нибудь еще, где экватор не так близко к народу и в тени хотя бы плюс тридцать пять… Джим задумался, а потом сказал «да».