Кошачий мёд: книга экзистенциальных новелл
Шрифт:
– Не задавай глупых вопросов, щенок!
– И все же, че тебя туда так тянет?
– Да чую просто, надо.
– Надо так надо. Пошли.
Компания, продираясь, с боем прорываясь сквозь улочки городка, миновала скверик, милый скверик с детишками, играющими, с девушками, разморенными солнцем, предзакатным медовым солнышком и временем-временем, с парнями, и кошками, и собаками, и зелеными-зелеными деревьями, невероятно, словно из рекламного ролика зелеными.
Чем ближе к мосту, тем уже становились улочки, они становились похожими на лабиринты из заборов, бетона, решетчатых окон. Казалось, город пытается запутать путника, пытается всеми правдами и неправдами отговорить путника, заставить свернуть с пути. Город даже угрожал – лаем собак, разбитыми
Вблизи мост являл собой впечатляющее зрелище – это было бетонное чудовище с красной, словно у динозавра, спиной. В алых отблесках заката он казался пугающей цитаделью, он казался огромным мифическим зверем, которого предстоит покорить, нет – не покорить, а лишь коснуться – и это пугало еще больше. Даже Кай чувствовал страх, он боялся подниматься на мост, хоть и знал, что ему нечего там бояться. Мост внушал суеверный страх, это был не мост, это было древнее божество, это был путь и врата, даже более важные, чем железные двери мира людей.
Отец скатился, чертыхаясь, по сваленной куче мусора, за ним последовали и остальные. Сын подхватил Кая на руки, они стали подниматься по красной обшарпанной лестнице у одной из ног древнего левиафана. Бродяги оказались на технической дорожке, расположенной прямиком под рельсами, это был длинный коридор с решетчатым полом, под которым виднелась бездонная река, головокружительно далекая, манящая бездна.
Так они пошли по громыхающему железу вперед, опираясь на красные перила, разглядывая массивные опоры из металла и бетона, разглядывая далекую и спокойно-быстротекучую воду. Это был поход в вечность, путь в вечность для глупых надломленных марионеток, путь в вечность для бродяг. На то они и бродяги, ибо им некуда больше идти. Отец, Сын и Кот, на то они и идут этим путем, идут в сиянии вечной славы, блаженные и несчастные. Но это только видимость несчастья, ибо они – почти Будды, без пяти минут Будды, без одного малюсенького шажка в вечность Будды.
Впереди показалась темная фигурка. Человечек увидел бродяг, запаниковал, нервно заерзал и, набравшись смелости, перелез через перила и встал на железную платформу, на маленькую платформу, сваренную из рельсов, обтянутую решетчатой сеткой, платформу без перил, сделанную специально для рабочих, специально для самоубийц. Человечек уставился вперед – в даль, в горизонт, откуда текла река. С противоположной стороны на его спину падали, просвечивая сквозь тело левиафана, причудливые алые лучи солнца.
– Да это же профессор, мать его! Эй! – сын замахал рукой, но отец раньше понял, в чем дело, и с неожиданной прытью рванулся вперед, за ним – и сын, расплескав брызгами и утратив за полсекунды свою лучезарную улыбку. Так они побежали наперегонки, толкаясь, побежали к перилам, к человечку, к Человеку над бездной. Профессор неловкими, дергаными движениями сорвал пальто и бросил вниз. Оно медленно, словно опавший осенний лист, улетело вниз, ударилось о бетонную ногу левиафана, скользнуло по ней и скрылось в пенящейся бездне, уплыло в неведомые края, где нет моли и тлена. В глазах сына-бродяги стояли воображаемые кровавые разводы в воде, такие, словно это было не пальто, а живой человек.
Теперь профессор был в одной лишь рубашке с туго застегнутым на самую последнюю пуговицу тугим воротником, в галстуке, стягивающем, словно петля, шею. Изо всех сил он втягивал голову внутрь грудной клетки, шея была напряжена до предела, на висках вздулись и пульсировали сосуды. Он замер, встал неподвижно и вдруг резким движением разорвал ворот рубахи – отлетела пуговица, он сделал несколько рваных вдохов и выдохов, снова замер, сделал шаг к краю, но остановился, затравленно оглянулся.
Бродяги замерли, затаили дыхание, с ужасом глядели на человека. Кай чувствовал важность момента, Кай чувствовал борьбу человека, Кай любил человека изо всех сил. Не было сейчас ничего важнее этого человека. Кай молчал, находился рядом,
– А… – начал сын, но осекся, издав только неопределенный звук.
Профессор сделал еще шаг. Долго-долго, целую вечность он стоял на краю на краю, глядя в текучее жерло материи, готовое милосердно поглотить его, впитать, разорвать на тысячи атомов и сотворить из них нечто новое. Казалось, голова профессора поднялась до самого неба, словно небоскреб, она касалась неба, голова пробила в небе концентрическую дыру, в дыре была самая суть черноты, нисходящая градиентом синего цвета, от темно-вороного к небесно-голубому – в зеленый и, наконец, – от зеленого к оранжевому и красному, искрасна-красному, ало-кровавому. От черного к красному. И в этот момент, на грани времен, когда профессор был готов скинуть себя самого в бездну, когда он жаждал этого, как единственно возможного освобождения, в эту секунду все, кроме этой грани, перестало существовать. Он больше не был профессором, он больше не был несчастным или счастливым, он вообще не был кем-то. И в этот момент головокружительного полета над бездной человек закричал, закричал так, как никогда в жизни не кричал, вся боль, весь яд, все напряжение – все выходило наружу в этом ужасном боевом кличе. Человек кричал, кричал, забыв о себе, забыв о страхе, забыв обо всем и пребывая в крике, он кричал ужасно, он кричал отвратительно и впервые, быть может, не задумывался о том, что о нем могут подумать, в этом крике была его сокровенная страшная тайна, этот крик и был его сокровенной страшной тайной, этот вопль был его лучшей симфонией, полетом ужаса и восторга. Из надорванной глотки уже выходил не крик, но глухой хрип. Выкричавшись, до капли выкричавшись и замолкнув, человек пошатнулся, едва не упал вниз и тут же, осознав это, попятился, в ужасе рухнул на перила.
– Я не могу, не могу, не могу, не могу… – хриплым сорванным хнычущим голосом повторял он, а из глаз катились крупные слезы.
В этот момент мост содрогнулся, все оглохли от шума и грохота, производимого товарным составом. Мост трясся, содрогался, словно раненый, словно почти поверженный левиафан, скрипел. Человек закрыл глаза и лег спиной на решетку шаткой платформы. Он сильно боялся, но вдруг ему стало смешно, и он дико, необузданно засмеялся, засмеялся так, как смеются колеса поезда, проезжающие по рельсам, как смеются камни, катящиеся вниз с горного склона, как смеются безумцы и просветленные, как смеются горные пики в своем молчании, готовые низвергнуть смертоносную лавину, как смеются метеориты и звезды, мерцающие во тьме, вот как он смеялся, а потом затих, и в этот момент для него не было никакого другого более устойчивого места во всей вселенной, чем эта трясущаяся сетка над бездной.
Товарный состав был самой бесконечностью, он не мог кончиться, никак не мог. Сын рефлекторно, сам того не заметив, крепко сжал руку протрезвевшего отца, никто не мог пошевелиться, все замерло и застыло.
Когда отгремел последний вагон, наступила кромешная тишина.
Человек поднялся, посмотрел под ноги, перелез обратно и обнял бродяг, они вместе сели на решетчатый пол и поглядели вниз, на то, как река несет свои воды. Кай запрыгнул на колени к человеку, едва не ставшему самоубийцей, и ласково замурлыкал. Отец протянул человеку бутылку, тот сделал несколько жадных глотков, настоящих, полных жизни глотков обжигающей глотку ядовитой дряни, которая пришлась к месту, которая, хоть и была черна и убийственна, но в этот момент была чистейшей, непоколебимо святой амритой.
Бывший профессор улыбнулся и прикрыл глаза, он увидел этот свет, заливающий все, как и бродяги увидели это по-своему, как и видел, и вкушал, и делился им Кай – кошачий, да и не кошачий, да и не мед на самом деле, а нечто всеобъемлющее, вневременное и вечное, объединяющее все вещи, саму любовь.
И на самом деле не было никого на этой платформе, было только одно единое целое.
Закат потух, стало темнеть, подул прохладный ветер, и человек сказал:
– Возможно, мне стоит познакомиться с той блондинкой, а?