Кошачья Свара. Мадрид, 1936
Шрифт:
Энтони поколебался, прежде чем ответить.
– Произошло нечто непредвиденное...
– сказал он наконец. Не знаю, правильно ли я поступил, позвонив вам.
– Этого мы никогда не узнаем. Ведь мы никогда не сможем узнать, что бы произошло, если бы вы поступили иначе, ведь так? Значит, этот вопрос так и останется без ответа. На данный момент единственное, что мы знаем - это то, что вы мне позвонили, и вот я здесь. Так что смотрите на дело проще, а лучше расскажите, что заставило вас позвонить.
Официант принес напитки. Едва он удалился, Энтони продолжил:
– Я не стану требовать, чтобы вы дали слово джентльмена, что всё, о чем я вам расскажу, останется между нами; но мне бы
– Как звали того человека, который вас пригласил? И какой он национальности?
– О, мистер Паркер, я не имею права раскрывать имя этого человека. Это профессиональная тайна.
Советник посольства сделал глоток портвейна, прикрыл глаза и пробормотал:
– Я позабочусь об этом. Продолжайте.
– Он вызвал меня именно по той причине, которую вы и назвали: он хотел продать картины за пределами Испании, чтобы иметь капитал за границей и, таким образом, получить возможность выехать за рубеж вместе со всей семьей, к чему его вынуждает политическая обстановка в стране.
– Но вы ведь только что сказали, что сделка не состоялась.
– И это действительно так. Поначалу я сам ему отсоветовал продавать картины - не столько даже по юридическим соображениям, сколько из-за того, что полагал крайне маловероятным, что удастся найти покупателя в Европе или Америке. Сегодня, однако, ситуация переменилась, и весьма радикально.
– Так уж радикально?
– спросил молодой дипломат.
– И что же такого радикального произошло?
Энтони слегка откашлялся, прежде чем ответить, и задумчиво уставился на свой стакан с виски. Он стоял на пороге важного признания - возможно, самого важного в его жизни, и ему было больно от мысли, что приходится сообщать об этом незнакомцу, не обладающему достаточной тонкостью натуры, чтобы оценить по достоинству его значимость, да еще и в таком месте, атмосфера которого казалась уж совсем неподходящей для подобных откровений.
– Среди его картин обнаружился Веласкес, - ответил он наконец, тяжело вздохнув.
– Ага, понятно, - кивнул Гарри Паркер, не проявляя, впрочем, особого энтузиазма.
– Причем, дело не только в этом, - печально продолжал Энтони Уайтлендс. Это неучтенная, до сих пор никому не известная работа Веласкеса. Никто не знает о ее существовании, кроме владельцев и меня, а теперь вот еще и вас.
– И это делает ее более ценной?
– Более чем ценной - просто бесценной. И не только в смысле денежной стоимости. Поверьте, это нечто гораздо большее. Вы разбираетесь в искусстве, сеньор Паркер?
– Я - нет, но зато вы разбираетесь; расскажите мне всё, что я должен знать.
– Я постараюсь по возможности кратко объяснить вам суть. О публичной жизни Веласкеса известно всё: он родился и вырос в Севилье, в юности переехал в Мадрид и был назначен придворным художником Филиппа IV. Умер в возрасте шестидесяти лет естественной смертью. В придворных интригах никогда не участвовал, конфликтов с Инквизицией не имел. Это то, что касается его, так сказать, профессиональной деятельности. О его личной жизни известно мало, хотя, судя по всему, там и знать особо нечего. Он женился в девятнадцать лет на дочери своего учителя, имел двух дочерей; его брак был образцовым, в каких-либо интрижках на стороне
Он ненадолго замолчал, чтобы убедиться, что собеседник по-прежнему внимательно слушает; однако молодой дипломат сидел, прикрыв глаза и, казалось, дремал.
– Паркер, - обиженно воскликнул Энтони Уайтлендс.
– Неужели вам не интересно, о чем я рассказываю?
– Ах, да, простите меня, я просто задумался. Дела, понимаете ли, дела, дела - изо дня в день, вся эта рутина... но я слушаю вас, я вас внимательно слушаю. Вы что-то рассказывали о Национальной галерее?
– Ах, оставьте ваши глупости, Паркер. Я говорю о частной жизни Диего де Сильвы Веласкеса.
– Слушайте, Уайтлендс, вы действительно заставили меня выйти на улицу в неурочный час, в разгар зимы, да с такой спешкой, чтобы заявить, что, возможно, Веласкес был не таким уж хорошим мужем, как рассказывают биографы? Должен признать, что дипломаты никогда не пренебрегают постельными тайнами, но, честно говоря, не вижу, какой интерес может представлять амуры какого-то жалкого типа, который приказал долго жить три столетия назад.
Энтони Уайтлендс взял стакан с виски и выпрямил спину.
– Ваше отношение весьма прискорбно, Паркер, - сухо воскликнул он.
– Меня не радует, что вы недооцениваете мои знания, что сомневаетесь в моих заявлениях, а тем более что называете Веласкеса жалким типом.
– Так что вы пытаетесь сказать?
– Я пытаюсь сказать, насколько огромное значение имеет эта картина. Вот послушайте: то, что я увидел несколько часов назад - не только подлинный Веласкес высочайшей пробы, что уже само по себе сенсация; эта картина - еще и огромный вклад в историю мировой живописи. Чтобы вам было легче меня понять, поясню на конкретном примере. Представьте себе, что в один прекрасный день в ваши руки попала рукопись Шекспира - произведение, сопоставимое по гениальности с "Отелло" или "Ромео и Джульеттой", а кроме того, оно еще и содержит фрагменты автобиографии, способные пролить свет на те вековые тайны, что окружают жизнь Великого Барда. Вас бы это заинтересовало, сеньор Паркер?
Молодой дипломат, опустив глаза, выслушал эту проникновенную тираду; затем поднял взгляд и прошелся по комнате. В конце концов, не глядя на собеседника, он решился ответить:
– Сеньор Уайтлендс, не имеет значения, что меня заинтересовало бы, а что нет. Я не покидал своего уютного дома в погоне за какими-то новыми интересами. И если я пришел сюда, то лишь чтобы узнать, что вас интересует. Я не столь впечатлителен и не столь порывист, чтобы стремиться поведать всему свету о том, чего не должен знать никто. Во имя всего святого, даже ребенок понял бы, что не стоит оповещать об этом кого попало. А теперь, если можете, отвлекитесь на минутку от мыслей о возможном легкомыслии вашего любимого художника и скажите, какую роль во всей этой истории вы отводите мне.