Кошка на дороге (сборник)
Шрифт:
Вода была холодная и не имела никакого вкуса. Мне казалось, что я пью жидкий воздух. Наверное, натуральная вода не имеет ни запаха, ни вкуса. Просто раньше я никогда не пил натуральную воду.
Я рассчитывал прилечь на травку и насладиться райской обстановкой. Но архитектор скомандовал:
– Пошли!
И все с удовольствием поднялись с земли. Видно, они довольно долго меня ждали, успели как следует отдохнуть и даже пресытиться неподвижностью.
Я покорно пристроился в цепочке последним – за женой архитектора. Время от времени она оборачивалась и говорила мне:
– Посмотрите, какая красота!
В какую-то минуту я понял: сейчас могут произойти два события. Либо у меня откуда-то из дальних резервов организма откроется второе дыхание, либо я сейчас лягу и погибну во цвете лет, оставив Мику без любви, ансамбль без трубы, мать без сына, а сына без отца.
Моя цель – вершина. Но стоит ли она таких затрат? Как говорят экономисты: рентабельна ли моя вершина?
Жена архитектора подала мне руку. Она тоже устала. У нее упали плечи и мускулы лица. Она перестала быть интеллектуальной хищницей, а стала только тем, что она есть: уставшей женщиной в середине жизни.
Все кончается когда-нибудь. И наше восхождение закончилось. Мы ступили на вершину.
Я стоял на самой середине между небом и землей. Отсюда было видно, что земля имеет форму шара.
Море было полосатое: полоса изумрудно-зеленая, полоса черно-синяя, полоса коричневая…
Подо мной и позади меня – горы.
Заходящее солнце освещало вершины, и они горели, а подножия были тусклые. Далекие вершины – острые, а те, что поближе, – покатые, как гигантские валуны, и по ним можно бегать. Покатые горы выглядели добрыми. К ним подходило слово «Лапландия».
…Я…
В горах совсем другое восприятие своего «я».
Я человек. Часть природы. Часть всей этой красоты. Ее совершенное выражение. И если Я имею ко всему этому прямое отношение, значит, мне не в чем сомневаться.
Я преодолел себя, чтобы поднять свое тело высоко над землей. Я поднял себя для того, чтобы лучше увидеть вокруг и в себе.
Во мне сорок восемь правд. Правда утра и вечера. Правда трезвости и похмелья и так далее. Но сейчас все эти частные правды
Моя душа наполнилась торжественностью, и слезы заволновались во мне. Похожее состояние я испытываю, когда слышу детский хор. Я люблю детские голоса, и мне при этом бывает невыразимо жаль своей уходящей жизни. Эти неодинаковые чувства – любовь и тоска – высекают из меня слезы.
Сейчас я стоял и внутренне плакал, охваченный противоположными чувствами, которых я раньше в себе не соединял.
Значит, я шел в гору так долго и так трудно ради этой минуты. И нет такой платы, которая была бы для нее высока. Единственное, если бы я сорвался и сломал себе шею.
Мои альпинисты стояли возле меня, смотрели каждый по-своему и видели каждый свое.
Архитектор был на Кикиморе уже десять раз и в десятый раз видел всю эту красоту и торжественность. Он к ним привык. Он был счастлив нашим счастьем. Тем, что он нас сюда привел.
Жена архитектора стояла помолодевшая, как девушка. Даже не девушка, а подросток, в предчувствии первой и единственной любви, которой предназначались вся нежность и вся отпущенная преданность.
Вадик стоял с настороженным видом. Он еще не научился ценить красоту и не знал, что это редкость. Ему было не трудно подняться и не торжественно стоять.
А может быть, я ошибался. Может быть, высота, камни, сбежавшиеся в громадные складки, собственная малость и затерянность повергали его в ужас. И все его хрупкое существо кричало: «Не хочу!»
– На ужин опоздаем! – напомнил архитектор.
Он как бы отвечал за всех и умел думать не только о настоящем моменте, но и о том, что будет после.
Я никогда не думаю о последствиях, и это всегда мне мстит.
Спускались мы легко. Вприпрыжку. Но я даже вприпрыжку ухитрился отстать.
Мы сбежали на набережную и пошли вдоль моря. На лавочках, разложив свои формы, сидели отдыхающие. Мы шли мимо них пружинистым шагом, заряженные душевной и мышечной бодростью, и думали: «Эх вы, индюки…»
Мы зашли в ресторан, и нам подали целый кувшин желтого молодого вина, похожего на забродивший виноградный сок.
Очень может статься, что жизнь задумана как дорога к вершине… Дойду ли я до своей вершины или устану и вернусь, чтобы лечь на диван? А может быть, я слишком медленно плетусь и помру где-то на полпути…
А вдруг моя вершина уже была? А я не заметил и теперь иду без цели?
Автомат на почте работал круглосуточно.
Я набрал нужный код. Потом нужный номер.
Никто не подошел. Значит, Мика уехала в командировку.
«Нечестно», – подумал я. И это было действительно нечестно по отношению к сегодняшнему дню.
Мамы тоже не оказалось дома. Возможно, Елена родила, и мама уехала знакомиться с внуком или внучкой. Елене звонить было некуда: они с мужем жили за городом без телефона и прочих удобств.
Свои координаты я никогда не оставляю, иначе буду вынужден все время ждать – ждать, что меня вызовут с работы, что приедет Мика и заявит: «Я соскучилась». Ждать писем, которых не будет. Вернее, придут две открытки за месяц, а я буду каждый день заглядывать в почтовый ящик или в глаза квартирной хозяйке. И весь мой отдых превратится в одно сплошное ожидание. А когда я жду, я уже больше ничего не могу делать.
Я нашел на столе испорченную почтовую открытку, на которой было написано «Харьков». Я зачеркнул «Харьков», сверху написал адрес Елены. Потом перевернул открытку и начал: «Здравствуйте, дорогие! Как вы живете? Я живу хорошо». Так я всегда начинаю свои письма домой. И это все, что я могу сказать. Я напряг чело и написал о том, что долетел благополучно, хоть и опоздал на свой рейс. О ценах на фрукты и на жилье, о температуре воды и температуре воздуха. И о том, что я по ним скучаю, и это было некоторым преувеличением.
Мне необходимо знать о своих близких, что они есть и с ними все в порядке. Но когда я знаю, что с ними все в порядке, я могу не видеться по пять и по семь лет – срок, за который страна выполняет грандиозные планы. Я бросил открытку в почтовый ящик и пошел к морю.
Лунная дорожка дробилась на воде. Море дышало, как огромный организм. Тянулось к моим босым ногам.
Я вошел в воду и поплыл по лунной дорожке. Когда я вскидывал руку над водой, мне казалось, рука должна быть золотая. Но она была темная.
Буй был чуть накренен и качался в черноте моря, как земной шар в галактике. Я лег на земной шар лицом к горизонту и тоже стал качаться – один в галактике.
Мика!
Мне надоело.
Это случилось на двенадцатый день отдыха в десять часов утра. Я стоял на базаре и покупал черешню – светлую и крупную, как дикие яблочки. Купил три килограмма и ссыпал их в целлофановый мешок. На обратной дороге мне попалась дворничиха со шлангом. Из шланга била вода. Я подставил под струю свой мешок, и он тут же раздулся от воды. Мешок оказался не целым, из дна и с боков оттопырились тугие узкие струйки.
Я шел по пляжу, ел безвкусную черешню. Тугие струйки толкали меня в ногу. У меня возникло чувство какой-то разъедающей неудовлетворенности. Я слушал в себе это чувство и сплевывал косточки в кулак. Загорелые тела, пестрые купальники, синьковое небо, наглое солнце, море, бурое у берега, пальмы с шерстяными стволами и жестяными листьями – все это лезло в глаза, в нос, в уши, как синкопированная музыка, пущенная на полную мощность. Я шел по пляжу, перешагивая через тела и обходя их. Люди играли в карты. Хохотали. Я не верил, что им азартно играть и весело смеяться. Мне казалось, они притворяются.
Наконец я пробрался к нашим и угостил их черешней. Вадик метнул на меня взгляд мизантропа и отвернулся. Сейчас скажет: «Не хочу», – подумал я. Жена архитектора зачерпнула горсть красивых ягод и протянула сыну.
– Не хочу, – обрадованно прочревовещал Вадик.
– А почему ты не хочешь? – спросил архитектор.
– Не хочет, и все, – заступилась жена архитектора. – Поди окунись!
– Не хочу!
– Ну хоть один разочек!
– Отстань от него, – предложил архитектор. – Не хочет – не надо.
– А зачем я его сюда привезла?
– Зачем заставлять человека делать то, чего он не хочет? А если бы тебя заставляли делать то, что ты не хочешь?
– Ты так говоришь, потому что это не твой сын.
– Ты слишком много с него спрашиваешь, – сказал архитектор.
Его точка зрения полностью совпадала с моей. Но я промолчал. Я сидел на корточках и ел черешню. Потом встал и пошел.
Мои друзья решили, что мне надоело существовать на корточках и я пошел взять еще один лежак. Сейчас возьму и вернусь. Но я поднялся и пошел потому, что во мне что-то кончилось. Как бензин в мотоцикле.
Я могу понять заключенного, который убегает из тюрьмы за полтора месяца до окончания срока. Кончается запас терпения, и человек уже не принадлежит здравому смыслу.
В десять часов я стоял на базаре.
В пятнадцать часов я входил в помещение аэропорта. В восемнадцать часов я летел над средней полосой России. Над левитановскими пейзажами, по которым так скучал архитектор.
В двадцать часов по московскому времени я стоял перед Микиной дверью и нажимал на звонок.У Мики домашние туфли на деревянной подошве и без пятки. Она клацает ими, как японка.
Сейчас застучат деревянные торопливые шаги. Дверь распахнется, я широко шагну, она сомкнет руки на моей шее, и воздух загорится вокруг нас.
…Послышались бесшумные босые шаги.
Зашуршал замок.
Дверь распахнулась.
Мика…
Я не сделал шаг вперед. Я остался на месте. Меня что-то не пускало.
Ее глаза. Они, казалось, выключили свое обычное выражение. Глаза у нее были строгие, как у учительницы, которая выслушивает лодыря и пытается определить, где он врет.
– Я так и знала, – сказала Мика.
– Ты знала, что я приеду?
Мне стало обидно за себя, за то, что я, как дурак, летел через всю страну к этим глазам, к этой фразе.
– Проходи, – сказала Мика. – Только не топай.
Я шагнул через порог. Она осторожно прикрыла за мной дверь. Я стоял в прихожей, испытывая какое-то общее недоумение.
– Чего ты стоишь? Раздевайся.
Я снял плащ, повесил на вешалку. Поставил чемодан. Мика ждала, сопровождая глазами каждый мой жест. Было похоже, будто я монтер, пришел чинить проводку.
Мика на цыпочках пошла на кухню. Я двинулся следом. Тоже на цыпочках.
– Есть хочешь? – шепотом спросила она.
– А почему мы шепчемся?
– Спят, – неопределенно ответила она.
– Кто?
– Муж…
– Чей?
– Мой.
Когда петуху отрубают голову, он еще некоторое время бегает по двору и, наверное, думает о себе, что он в прекрасной форме.
Я сел на кухонную табуретку.
– А где ты его взяла? – спросил я.
– В метро познакомились.
– Когда?
– Неделю назад. Он вошел на «Краснопресненской», сел против меня и смотрит. Смотрел, смотрел, потом сел рядом. Потом я вышла, и он вышел.
– И все?
– Все. А вчера подали документы.
– Но ты же его совсем не знаешь.
– Я его чувствую. Хорошие люди всегда видны.
– Ты сошла с ума. Зачем ты портишь свою жизнь?
– Хуже, чем было, не будет. Тебя кормить?
– А мужу останется?
– Всем хватит.
Она всегда любила меня кормить и любила смотреть, как я ем. И сейчас она легко задвигалась, собирая на стол тарелки и тарелочки.
– Знаешь, когда ты разбился, я села на пол и думаю: как же я теперь буду жить? А потом вдруг среди ночи проснулась и поняла: я жила ужасно…
– Что значит разбился?
– Разбился на самолете. Мне твоя соседка позвонила. Плакала, говорила, что ты предчувствовал.
– На каком самолете?
– Рейс 349. Москва – Адлер.
– У него отвалилось крыло… – Я смотрел сквозь Мику в тот далекий сон.
– Этого я не знаю. Это тебе лучше знать.
Я все понял и поверил. Самолет, на который я опоздал, разбился, и, поскольку я был зарегистрирован…
Я понял и поверил, но это не произвело на меня сейчас никакого впечатления. Замужество Мики заслонило мою собственную смерть.
– Я разбился, и ты тут же вышла замуж?
– Я вышла замуж вовсе не потому, что ты разбился.
– А почему?
– Я влюбилась.
– И ты не заплакала по мне?
– Я не поверила. Я знала, что с тобой все в порядке.
– Откуда ты могла знать?
– Чувствовала. Знаешь, я недавно смотрела телевизионный фильм. Там приходит чукча к милиционеру и говорит: «В тайге прячется человек». Милиционер спрашивает: «А ты откуда знаешь?» А чукча отвечает: «Я сюствую». Так и я. Сюствую.
На Мике была незнакомая мне длинная юбка, и вся Мика была другая, чужая, не моя. И я уже не верил, что когда-то обнимал ее и был любим ею.
– Я не верю, – сказал я.
– Привыкнешь.
– Привыкну, – пообещал я. – Я тебя забуду.
– Ты слишком знаешь меня, чтобы забыть.
– Я отомщу.
– Как? – Она перестала резать сыр и заинтересованно смотрела в мое лицо.
– Я женюсь и буду счастлив.
– Не будешь.
– Откуда ты знаешь?
– Сюствую.
Мика взяла губку и протерла клеенку на столе. На ней были изображены черешни – абсолютно такие, какие я покупал утром на базаре.
– Почему ты ничего не ешь?
– Не глотается. – Я взял ее за руку. – У тебя с ним так же, как со мной?
Мы смотрели друг на друга, глаза в глаза.
– По-другому. Нет гремучего прицела воспоминаний… Четыре года… – Мика замолчала, будто листая в памяти год за годом. – По времени это столько же, сколько шла война. А где мои завоевания? Где мои награды?
– Какие могут быть награды у любви? Чувство само по себе – это и завоевание, и награда.
– Ты дал мне самый грустный опыт, который может дать мужчина женщине. Опыт унижения… Ты приходил и уходил и всякий раз боялся, что будет слишком долгое прощание. Мне казалось, что помимо любви ко мне у тебя должно быть чувство долга, но ты считал, что ничего не должен, тогда и я тебе ничего не должна.
– Какой бы я ни был, но второго такого ты не найдешь.
Я хотел, чтобы она испугалась и усомнилась.
– А я и не хочу такого второго. Я так много страдала с тобой, что у меня даже образовался условный рефлекс. Вот я вижу тебя, и мне хочется плакать. – Ее глаза заволокло слезами. – Знаешь, бывают сломанные замки, в которых проворачивается ключ. Ты стоишь и думаешь: вот сейчас отопрешь, сейчас… А ключ все проворачивается, и ты стоишь на улице и не можешь попасть в дом. Это с ума можно сойти.
Мы замолчали.
На улице звякнул велосипед. Мика вздрогнула.
– Мне все время кажется: телефон… – Она виновато улыбнулась сквозь слезы. – Я четыре года каждый день ждала твоего звонка и даже боялась пустить воду в ванной. Боялась, что не услышу.
– А почему он спит? – спросил я.
– Кто?
– Твой муж.
– Устал.
– А чем он занимался?
– Он археолог, недавно вернулся из Якутии. Нашел позвонок мамонта в районе вечной мерзлоты.
– А зачем он ему?
– Позвонок?
– Ну да…
– Чтобы представить себе весь позвоночник.
– А зачем представлять себе весь позвоночник?
– Чтобы воспроизвести мамонта целиком.
– А зачем воспроизводить мамонта, который давно сдох?
– Для истории… Когда через тысячу лет найдут твой позвоночник, им никто не заинтересуется.
– Почему же? Я вполне типичный представитель своего времени – честный, неустроенный, инфантильный…
– Честный вор, – подсказала Мика.
– Ну знаешь… Все мы что-то воруем и что-то безвозмездно отдаем.
– Ты ничего не отдаешь. Ты чемпион эгоизма, и в этом твоя творческая индивидуальность. Ты предпочитаешь жить удобно.
– Что значит: удобно?
– Удобная работа: и занят, и свободен. Удобный сын: и есть он, и нет его. Удобная женщина: можно прийти, можно уйти…
Я смотрел на Мику. Я никогда не предполагал, что в ней зрели эти мысли.
– Ты ненавидишь меня…
– Незавершенная любовь переходит в ненависть. Это нормально.
– И ты меня ненавидишь?
– Ненависть – это очень сильное чувство. Такое же, как любовь, только со знаком минус. Я тебя не ненавижу. Я от тебя свободна. Не судьба, да и все.
– Почему не судьба?
– Я любила тебя сильнее, чем это нравится судьбе. И потом, я не вовремя явилась в твоей жизни. Надо было на десять лет раньше или на десять лет позже. Я пришла в твои тридцать семь, а надо было в двадцать семь, когда ты был свободен. Или в сорок семь, когда устанешь терять…
– Судьба – не судьба… Просто я разбился, и ты бросила меня в ту же секунду.
– Ты был уверен, что я пойду за тобой в мир иной?
– Да, – сказал я серьезно. – Я был уверен.
– Дело не в том, разбился ты или нет, просто я износила наши отношения. Как туфли. Подошва отлетела.
– Почему?
– Люди любят друг друга, чтобы зачать ребенка и взрастить его для дальнейшей жизни. Есть время цветения – весна, а есть время урожая – осень. Невозможно же цвести и весну, и лето, и осень, и зиму. Мои цветы облетели. А ребенка ты не хотел.
– Ты могла меня не слушать.
– Как я могла не слушать, когда ты был для меня священное существо.
– Но ведь все можно поправить.
– Только актеры могут играть один спектакль по десять раз. А мы не актеры, а люди. И не играем, а живем.
Из комнаты раздался мужской голос:
– Элла!
– Кто это: Элла?
– Я! – сказала Мика.
Я вспомнил, что полное ее имя – Микаэлла. Сейчас у нее все было другое: имя, одежда, глаза.
– Я тебе верил, – сказал я.
– А я тебе.
Я встал и пошел.
Я вышел сначала в прихожую, потом на лестницу. Когда я оказался на лестнице, я понял, что не могу идти. Мне захотелось сесть тут же, на ступеньку, но ее археолог с позвонком мог выйти и увидеть меня под дверью, как собаку. Это было бы слишком щедрым свадебным подарком.
Я пошел вверх, держась за перила, и добрался до последнего этажа. Дальше был чердак.
Я сел на самую верхнюю ступеньку и застыл. Все ощущения были выключены во мне. Видимо, сработали защитные силы организма, и он самоотключился, чтобы я ничего не чувствовал.
Я не помню, сколько прошло времени, когда я услышал клацающие деревянные шаги. Мика поднималась по лестнице. Она чуть придерживала у колен свою длинную юбку, чтобы не мести ею ступеньки, и походила на представительницу девятнадцатого века, идущую на бал в дворянском собрании.
– Не сиди на камне. Встань.
Я встал.
Она взяла меня за руку и подвела к лифту.
– Нажми кнопку.
Я нажал большую круглую кнопку лифта. Она стала светящейся и красной. Сквозь решетку двери было видно, как задвигались колесики и поползли тросы.
– Как ты узнала, что я здесь? – спросил я. – Чувствуешь?
– Нет. Просто я стала смотреть в окно, ждала, когда ты выйдешь. Тебя не было. Тогда я спустилась вниз. Тебя нет. Значит, ты наверху. Методом исключения.
Лифт подошел и остановился.
– Открывай дверь.
Я повернул холодную ручку и открыл решетчатую дверь.
– Теперь иди.
– Можно, я еще посижу?
– Нет, – запретила Мика. – Иди.
– Что я теперь буду делать?
– Жить, – ответила Мика. – Подумай, ведь ты действительно мог разбиться.
Внизу кто-то постучал ногой, требуя лифт.
– Самое главное – быть живым, – сказала Мика. – Это необходимое условие. А все остальное можно варьировать.
Я вошел в лифт. Она захлопнула дверь. Стояла, ждала, когда я уеду. Все это было так беспощадно и нелепо, как будто моя голова стояла отдельно от меня и смотрела, как я уезжаю.
Наверное, когда петуху отрубают голову, то его глаза какое-то время видят, как бегает его туловище.
– Прости меня, – сказал я Мике.
– Нет. Не прощу.
Снизу опять загромыхали.
Я сомкнул внутренние дверцы и нажал кнопку. Передо мной поплыли большие белые цифры, обозначающие этажи: 5… 4… 3… 2… 1…На дверях ресторана висела табличка: «Свободных мест нет». Желающие вкусить от сладкой жизни жались озябшей стайкой и, как зайцы, засматривали через стеклянную дверь.
Ресторан считался современным и модным. Наш инструментальный ансамбль – тоже современный и модный. И то, что мы здесь работали по вечерам, составляло честь и нам, и ресторану.
Я уверенно подошел и постучал в дверь костяшками пальцев. Ожидающие посмотрели на меня с робостью и надеждой: они решили – я пришел с тем, чтобы восстановить справедливость.
Гардеробщик дядя Леша приблизился к двери – высокомерный и значительный, как сенатор. Он смотрел безо всякого интереса, как кастрированный перекормленный кот. И вдруг в его глазах зажглось внимание. Он придвинул лицо к самому стеклу, всматривался в меня, как шпион в сообщника в ожидании пароля. Потом оглянулся по сторонам, живо отодвинул задвижку, и я просочился в вестибюль.
– Это ты, что ль? – проверил себя дядя Леша.
– Я, я, – подтвердил я.
– А сказали, что ты разбился в самолете.
– Интриги, – пояснил я.
Дядя Леша быстро-быстро закивал головой. Потом подержал голову в неподвижности и качнул ею слева направо, как бы в осуждение интриг. В стекло снова постучали костяшками пальцев. Дядя Леша надел на лицо прежнее выражение сенатора и удалился.
Я поставил чемодан за барьер, положил сверху плащ и вошел в зал.
Свободных мест действительно не было. Площадка для музыкантов пуста. Значит, наши на перерыве.
Ко мне разбежался официант Адик, красиво держа поднос у плеча. Адик остановился передо мной и стал меня рассматривать, давая мне возможность рассмотреть себя. Насмотревшись на его траченное жизнью лицо, я сказал:
– Посади меня куда-нибудь.
– К иностранцам, – определил Адик, хоть это было против правил.
Он повел меня через зал.
– А мне сказали: ты из самолета выпал.
– Я вместе с креслом выпал, – сказал я.
– И чего? – Адик остановился.
– Как видишь…
– Надо же… А я подумал: ты мне десять рублей должен. Попели мои денежки. Хотел к твоей мамаше пойти, а потом думаю: у человека такое горе, а я со своими вонючими деньгами. Хочешь часы? Швейцарские, с хрустальным стеклом?
Адик поставил поднос на служебный столик, отогнул рукав. На его запястье хрусталем и никелем мерцали часы. Я таких никогда не видел и даже не представлял, что такие могут быть.
– Триста ре, – назначил Адик. Подумал и сбавил: – Ну, двести…
Я ждал, когда он скажет: «Ну, сто». А потом: «Ну, рубль».
– А, черт с ними, – сказал Адик. – Бери так, дарю.
Он снял часы и положил их в мой карман.
– Да ты что? – растерялся я.
– Это мура. Штамповка…
Адик отвел меня на место, а сам заскользил в глубь зала, как конькобежец в одиночном катании. Он наградил меня часами за то, что я выпал с креслом и остался жив. В том, что я остался, было для Адика проявление высшей справедливости, и он радовался за меня и за себя, так как эта высшая справедливость правила и судьбой его, Адика. В середине зала он обернулся и посмотрел на меня из-за подноса.
За моим столиком сидели два иностранца. Вернее, я за их столиком. Один был старый. Он, по-моему, впал в детство и походил на плешивого младенца. Глаза его были голубые и бессмысленные. Второй лет сорока, с лицом, которое может встретиться в любой прослойке и в любой национальности. На своего соседа он не был похож, из чего я сделал вывод, что это не сын и не внук, а скорее всего секретарь.
Я кивнул вместо приветствия. Секретарь деликатно улыбнулся одними зубами.
– Туристы? – спросил я.
Секретарь понял, закивал головой.
– Ве-сна…
– Что?
– Еуроп… ве-сна. Америк… ве-сна…
Подошел Адик, поставил передо мной водку и рыбное ассорти.
– Что он говорит? – спросил я у Адика.
Секретарь что-то залопотал. Адик залопотал в ответ. Он окончил Иняз, знал три или четыре языка.
– Весна, – перевел мне Адик.
– А что это?
– Время года. Господи… Они ездят по всему земному шару за весной. Где весна – туда они и перебираются.
– А зачем? – удивился я.
– Старику нагадали, что он осенью помрет. Теперь он бегает от осени по всему земному шару.
– Хорошо, деньги есть, можно бегать от собственной смерти.
– Что деньги? Молодость за деньги не купишь.
– Но уж если быть стариком, то лучше богатым стариком.
Адик отошел к другому столику. Как говорят официанты – на другую позицию. Я налил рюмку водки и опрокинул в пустоту, которая гудела во мне.
На эстраду один за другим поднялись музыканты. Я сидел за колонной, они не могли меня видеть. Но я их видел очень хорошо.