Кошка
Шрифт:
– Ну вот, я ухожу, – повторил Ален.
Он опустил глаза, приподнял корзину и расчётливо-жестоко поправился:
– Мы уходим.
Он приладил плотнее сплетённую из лозы крышку, пояснил:
– Ничего другого на кухне не нашёл.
– Ты идешь к своим? – спросила Камилла, стараясь говорить так же спокойно, как Ален.
– Естественно.
– А ты… Я могу видеть тебя в ближайшие дни?
– Конечно.
От неожиданности самообладание едва не оставило её. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы не оправдываться, не плакать.
–
Он повернул голову в сторону террасы.
– …но, если откровенно, мне не хотелось бы… Как ты объяснишь своим?
Оскорблённая тем, что он уже отослал её к родителям, Камилла вздёрнула голову.
– Я не обязана давать им отчёт. Я полагаю, это касается меня одной. Не испытываю особого желания выслушивать советы домашних.
– Совершенно с тобой согласен… на какое-то время.
– К тому же мы можем решить всё завтра…
Он поднял незанятую руку, не допуская возможности какого-либо «завтра».
– Нет. «Завтра» не будет. Сегодня нет «завтра». Он обернулся на пороге.
– В ванной я оставил свой ключ и деньги, которые мы держим здесь…
Она иронически перебила его:
– А почему не ящик консервов и компас?
Она храбрилась и глядела вызывающе, упёршись рукою в бок, высоко держа голову на красивой шее, «Так сказать, силой не держим», – подумал Ален. Он хотел было ответить каким-нибудь модным зубоскальством того же пошиба, стряхнуть волосы на лоб, окинуть её презрительным взглядом сквозь ресницы, не задерживающимся ни на чём другом, но отказался от этой игры, несовместимой с продовольственной корзиной, ограничившись неопределённым кивком на прощание.
Она не переменила своей вызывающе-картинной позы. Уже уходя, он увидел то, чего не заметил вблизи: круги под глазами и испарину, выступившую на висках и гладкой шее.
Выйдя из подъезда, он привычно перешёл на другую сторону улицы с ключом от гаража в руке. «Нет, этого я сделать не могу», – подумал он, поворачивая к шоссе, до которого было довольно далеко и где по ночам рыскали в поисках клиентов такси. Саха несколько раз мяукнула, он успокоил её голосом. «Этого я сделать не могу, хотя было бы несравненно удобнее воспользоваться машиной. Выбраться ночью из Нёйи – чистое безумие». Он надеялся обрести блаженный покой, но удивительное дело: едва он остался в одиночестве, как почувствовал себя растерянным. И ходьба не успокоила его. Наконец ему попалось блуждающее такси. Доехали за пять минут, но ему показалось, что прошла целая вечность.
Стоя под газовым фонарём, он ждал, когда откроют ворота, его знобило, несмотря на тёплую ночь. Саха, учуявшая запах сада, помяукивала в поставленной на тротуар корзине.
Потянуло ароматом глициний, вторично расцветших в это лето, и Ален задрожал ещё сильнее, переминаясь с ноги на ногу, точно стоял мороз. Не замечая в доме никакого движения, несмотря на густой заполошный трезвон приворотного колокольчика, он позвонил ещё раз. Наконец в
– Эмиль, это я! – подал он голос, когда бесцветное лицо старого слуги прижалось к прутьям ограды.
– Господин Ален! – вскричал Эмиль преувеличенно дребезжащим голосом. – Надеюсь, молодая хозяйка пребывает в добром здравии? Погоды такие, что не мудрено и захворать… Я вижу, господин Ален с чемоданом?
– Нет, это Саха. Оставьте, я сам понесу. Нет, шары не зажигайте: свет может разбудить матушку… Вы только отомкните мне входную дверь и ступайте спать.
– Госпожа не спит, это она меня вызвала – не слышал звонка у ворот: только заснул, сами понимаете…
Ален ускорил шаги, чтобы не слышать пустопорожней болтовни, неуверенного шарканья за спиной. Он не спотыкался на поворотах дорожки, хотя ночь стояла безлунная: ему помогала не сбиться большая лужайка, более светлая, чем засаженные цветами участки. Засохшее, увешанное вьющимися растениями дерево посредине неё походило на стоящего великана, перекинувшего через руку плащ. Ален остановился, когда грудь ему стеснил сильный запах политой герани. Он наклонился, ощупью откинул крышку корзины и выпустил кошку.
– Наш сад, Саха…
Он слышал, как она скользнула на волю и, полный нежности к ней, не стал ей мешать. Он возвращал, посвящал ей ночь, свободу, рыхлую, мягкую землю, бодрствующих насекомых и спящих птиц.
За жалюзи на первом этаже горела, ожидая его, лампа. Ален нахмурился: «Слова… Слова… Объяснения с матерью… А что объяснишь? Это так просто… Это так трудно…»
Ему хотелось лишь тишины, комнаты в букетиках неярких тонов, постели, но особенно ему хотелось плакать, рыдать непрерывно, точно кашляя – хотелось тайного, скрываемого от всех утешения…
– Входи, милый, входи!..
Он редко захаживал в материнскую комнату, с детства эгоистически ненавидел капельницы, коробочки, наперстянки, тюбики гомеопатических снадобий и сохранил эту нелюбовь. Но сердце его растаяло при виде простенькой узенькой кровати и женщины в шапке седых волос, приподнявшейся в постели, опираясь на руки.
– Ничего страшного, мама, не путайтесь…
Эти нелепые слова он сопроводил улыбкой, раздвинувшей одеревеневшие щеки вправо и влево, и сам её устыдился. Усталость вдруг обрушилась на него, напускная его бодрость стала настолько очевидна, что он смирился. Он сел в изголовье и развязал шейный платок.
– Прошу извинить за мой вид – пришёл в чём был… В такой поздний час, не предупредив…
– Нет, ты предупреждал, – возразила госпожа Ампара.
Она бросила взгляд на пыльные туфли Алена.
– В такой обуви только бродяги ходят…
– Я прямо из дома, мама. Довольно долго пришлось искать такси, да кошка ещё…
– Вот как! – с понимающим видом заметила она. – Ты и кошку прихватил!
– Разумеется… Если бы вы знали…
Он умолк, сдерживаемый какой-то непонятной стыдливостью. «О таком не рассказывают. Это не для материнских ушей».