Кошмар: литература и жизнь
Шрифт:
Потом, в особые вечера, в час, когда все уснуло, у вас может появиться желание почуять «шарканье нездоровое и многоумноженное, валом валящих тварей». Не удивляйтесь. В этом и была цель. Мишель Уэльбек
В самом начале этой главы, рассуждая о прозе Пелевина, мы обратили внимание на то, что кошмар часто является продолжением счастливого сна. Почему прекрасные и счастливые сны — исполнения желаний так часто оборачиваются — или оканчиваются — кошмарами? И не всякий ли счастливый сон есть просто неоконченный кошмар?
Как-то ночью ветры из неведомых далей занесли нас в безграничную пустоту, запредельную и реальности, и мысли. Нас переполняло нечто такое, что не передать словами, —
Здесь сосредоточенность — но не внимания, не взора, как у Пелевина, а физического усилия — становится центром развития кошмара, скручивает сновидца и затягивает его в кошмар.
Благодаря Лавкрафту мы видим, что не только водоворот, кружение увлекает нас в кошмар, и не только бегство управляет его внутренним движением (хотя бегство героев от звездоголовых чудовищ, описанное Лавкрафтом в «Хребтах безумия», является высоким образцом кошмара) [190].
Помните, от чего предостерегает иронический автор читателя после рассказа о трагической гибели художника в «Невском проспекте»? Это — побеждающее страх любопытство, которое становится толчком для развития кошмара, как и для развития литературного сюжета. Оно, по мнению Лавкрафта, и держит нас в напряжении:
Разумеется, мы не хотели бы столкнуться с существами, вызывавшими в нас столь жгучий страх, но, думаю, подсознательно жаждали хоть издали их увидеть, тайком подсмотреть из укромного убежища. (…) Мы застыли на месте, страх парализовал нас, но где-то в глубине уже разгорался неуемный огонек любопытства, и он-то, в конце концов, одержал победу [191].
Любопытство опасно, предостерегает Лавкрафт. В его рассказах герой, изначально вовсе не являющийся злодеем, обречен стать служителем мрачных сил не в результате морального падения, а в силу пустого любопытства, случайного проникновения в тайну, знание которой не оставляет надежды на спасение. В прозе Лавкрафта любопытство — синоним стремления к гибели.
Может быть, напряженное вглядывание в пустоту тоже направляется любопытством? И из него же, из пагубного, «нечестивого» любопытства, как называет его атеист Лавкрафт [192], рождается движущая сила ужаса, живая страсть к кошмару, которая во сне неизбежно оборачивается бегством? Не об этом ли предупреждают все опытные кошмароведы — Пелевин в «Чапаеве и пустоте», Гоголь в «Портрете» и в «Невском проспекте»?
Но вернемся к переживанию подлинного восторга, которое во сне предшествует кошмару, восторга, конечно, «непередаваемого словами», но от этого не менее «запредельного, безграничного и недоступного». Кошмар и прекрасная греза, кошмар и запредельный восторг, утверждает Лавкрафт, неразрывно связаны, неотделимы друг от друга, как части единого целого.
Связь предельной — точнее, запредельной, мистической
Соединение ужасного и прекрасного, удовольствия и отвращения — вот опыт, который живописует Лавкрафт. Страх перед поразительным и прекрасным пейзажем, сердечный трепет, охватывающий при виде загадочной страны кошмара, — к этим переполняющим его эмоциям Лавкрафт возвращается вновь и вновь.
«Писания Лавкрафта добиваются единственной цели: привести читателя в состояние завороженности. Человеческие чувства, о которых он хочет слышать, это восхищение и страх» [195], — считает Уэльбек, и, как всегда, он совершенно прав. Но он не объясняет нам, зачем и почему Лавкрафту требуется полная эвакуация всех человеческих чувств, за исключением этих двух.
Красота кошмара, колдовская власть которой в любой момент может обернуться «вместилищем отвратительных мерзостей», вероятно, есть отблеск, который греза бросает на кошмар. Ведь счастливый сон явно не сводим к исполнению плотских себялюбивых желаний сновидца. Его очарование, которое долго потом не покидает нас, его «неизъяснимый флюид», как скажет Томас Манн, наполняющий душу восторгом, достигается благодаря обретению в нем особого состояния — состояния гармонии. Гармония, сколь совершенная, столь и неустойчивая, легко подвластна разрушению. Она все время грозит обернуться своей противоположностью, хаосом, она чревата кошмаром. Об этой же связи кошмара и грезы, кошмара и гармонии совершенства размышляли и другие кошмароведы — Достоевский и Томас Манн. Достаточно вспомнить «Сон смешного человека» Достоевского или сон Иосифа о «безмерном возвышении главы», рассказанный им в романе «Иосиф и его братья».
Вполне возможно, что кошмар связан с особым эстетическим опытом, а именно с сублимированным чувством трагического крушения совершенства, которое так знакомо нам по превращению грезы в кошмар. В момент эстетического наслаждения нас парализует известное нам из переживания кошмара предчувствие неизбежного распада хрупкой гармонии, катастрофы ее недолговечного бытия. Неспособность ни спасти гармонию, ни отвести взгляд от ее крушения ввергает нас в состояние транса, которое дано нам в кошмаре.
Может быть, переживание кошмара сродни чувству возвышенного? Эта загадочная и противоречивая категория, некогда ставшая предметом знаменитой дискуссии в английской философии, позволила Эдмунду Берку утверждать, что чувство возвышенного может быть вызвано не только прекрасным, но и безобразным. Ей уделил много внимания Кант, указав, что чувство возвышенного может порождаться не только совершенством, но и хаосом, и бесформенностью (хотя он и отрицал связь возвышенного и страха) [196]. Как известно, Кант сравнивал это чувство с тем, которое овладевает нами при виде бушующей стихии. Но не является ли опыт кошмара ближайшим психологическим аналогом восприятия неподвластной человеку природы? И не в этой ли эстетической составляющей кроется один из секретов притягательности кошмара, его способности гипнотизировать нас?
Удовольствие, испытываемое от переживания чувства возвышенного, удовольствие, которое жертвы кошмаров — в частности, герои Лавкрафта — ощущают как запредельный несказанный опыт, коренится не столько в его красоте, сколько в его способности погружать в транс, вызывать цепенящий ужас и невыразимый восторг [197].
«Всякое человеческое чувство исчезло, кроме завороженности, впервые выделенной в таком истом виде. Тем не менее в основаниях гигантских цитаделей, воображаемых ГФЛ, скрываются создания из кошмара. Мы это знаем, но имеем склонность забывать об этом — по примеру его героев, которые ступают, как во сне, в объятия катастрофическому року, влекомые чистым эстетическим восторгом» [198],— говорит Уэльбек.