Космонавты живут на земле
Шрифт:
– Мама. Готово.
Алена Дмитриевна вынула руки из мыльной пены, старательно их ополоснула и вытерла мохнатым полотенцем.
– Где же твоя картина, Алешенька, показывай, – сказала она, входя в его комнату. – Да тут же только белое рядно.
– Это так надо, мама. А теперь стань чуть подальше, к дверному косяку, и смотри, – командовал приободренный Алексей. – Раз, два, три. – Он сдернул белое полотно и торжественно прошептал: – Вот это и есть мой «Обелиск над крутояром».
Мать пораженно вздрогнула, та так и застыла.
На холсте алел закат. Яркое солнце догорало под розовыми перистыми облаками, наполовину утонув в водах широкой реки. Неспокойной была эта река.
Столько таких обелисков было на нашей земле! Но этот, при виде которого так дрогнуло сердце, был единственным для Алены Дмитриевны. У этого обелиска, спиной к зрителю, стояли две скорбные молчаливые фигуры: высокая женщина в темном платье, повязанная по-крестьянски скромным, таким же темным, как платье, платком, и мальчонка в полосатой рубашке и стоптанных дешевых полуботинках, подпоясанный черным ремешком, курчавый, с немного оттопыренными ушами. В этих фигурах было так много горя, что Алена Дмитриевна вздохнула:
– Алешенька! Так это ты отцову могилу нарисовал? Ой как похоже, аж плакать хочется.
Но она не заплакала. Она только притянула к себе голову сына и, глядя на него темными глазами, стала гладить мягкие кудри. Вдруг она увидела его словно впервые, и чем-то новым поразил ее сын. Она заметила, что стал он и выше ростом, и раздался в плечах, а над прямой, тонкой, как у отца, полосой упрямого рта уже пробивался не детский мягкий пушок, хотя и реденькие, но настоящие мужские усики. Да и голос будто сломался. Стал резче и громче.
Как завороженная, вглядывалась мать в каждую черточку бесценного лица.
– Ой, Алешка! Да ты у меня совсем большой. Вот-вот тебе уже и бритва понадобится. – Она поцеловала его в губы, а потом в щеки, как прежде, и грустно прибавила: – Большой-то большой, а справить тебе одежонку как следует не в силах. Вон и пиджачишко подызносился, и ботинки на ладан дышат.
– Не надо, мама, – остановил ее смущенно Алексей. – ты же сама сказала, что я не маленький.
– Для меня ты навсегда останешься маленьким, сыночек, – покачала она головой. – А картина твоя и верно очень жалостливая и серьезная. Может, и правду сказал твой учитель Павел Платоныч, что в художники тебе надо подаваться.
– Это я еще не решил, мама, – смущенно засмеялся он и обнял мать.
– Ой, Алешка, – счастливо зажмурилась она. – Кем бы ты ни стал, одно скажу: славное у тебя сердце, сынок! Не попорть его. Пусть оно всю жизнь будет добрым и справедливым к людям.
Разорвав в клочья белый конверт и выбросив его в урну, Алексей Горелов невеселой походкой человека, которому вдруг стало нечего делать, отправился бродить по городу. Единственно, чего бы он сейчас не желал, так это встречи со своими знакомыми и друзьями. Более года не был он в своем родном городе. Многое за это время изменилось в его жизни, и сейчас, испытывая большое огорчение, он меньше всего хотел подвергаться расспросам. Это заставляло юношу опасливо косить глазами по всем сторонам, искать тихие переулки, покидая бойкий центр. И все-таки он чуть было не попался. Когда сворачивал в тихий переулок, его окликнул школьный дружок
– Горюн, да ты откуда и какими судьбами? Целый век тебя мы не видели. Почему в штатском? Хоть бы рассказал о своем житье-бытье. Я бы тебя кружечкой пива угостил, но очень спешу. У нас с Катенькой Рыжовой поход на танцы запланирован. Так что извиняй. Завтра к тебе забегу.
Алексей облегченно вздохнул и быстро зашагал вдоль зеленых, серых и голубых заборов, увитых плющом, сдерживающих напор сирени или попросту голых, каких немало в любом провинциальном городке. Ему хотелось уединиться.
Было у Алексея заветное место, куда он приходил в минуты своих радостей и печалей, – знаменитый Покровский бугор. Честное слово, во всем Верхневолжске нельзя было найти более живописного уголка, и, право же, горисполкому давно надо было разбить здесь скверик со скамеечками. А впрочем, может, и правильно делает мудрое городское начальство, что не переделывает тут природу, не отягощает пейзаж голубыми скамеечками, урнами, клумбами и прочими атрибутами. Здесь чертовски хорошо и так! Плохо только, что, прежде чем попасть на Покровский бугор, нужно больше километра прошагать от центра. Вот почему не так-то много на берегу народу. Это либо ватага играющих мальчишек, разбегающихся по домам при первых признаках темноты, либо две-три влюбленных парочки, уже настолько уверовавшие в прочность своей любви, что им попросту нечего стало делать в шумном городском парке. Да еще забредет сюда иной раз пенсионер или не столь давно отстраненный от должности неудачливый начальник – задумчиво поглядит в заволжскую даль, будто в зеркало своей жизни, подумает, попечалится и уйдет, вдоволь надышавшись речным воздухом…
Алеше Горелову хоть в этом повезло – в тот день на Покровском бугре никого не было. Видно, встреча Гагарина была тому причиной.
Алексей подошел к самому берегу и замер, завороженный красками наступающего вечера. «Нет, такого мне на полотне не изобразить!» – грустно признался он самому себе.
Под подошвами его коричневых запыленных полуботинок с легким шуршанием осыпался грунт. Пыльные струйки убегали вниз и терялись в высокой траве. Справа и слева стояли литые, как свечи, сосны – словно подпирали бугор. А впереди, ровная и раздольная, распахнулась матушка-Волга. Было заметно, как под бугром, на ее серой поверхности, закипают струйные заверти, оставляя след. Солнце уже успело перебросить через реку, прямо от обрыва и до левого низкого берега, поросшего ивняком и осокой, широкий золотой мост. Где-то за излучиной, еще невидимый, три раза прогудел пароход, а потом показался и сам, белоснежный и сияющий огнями всех трех палуб, совсем не похожий на своих отцов, дедов и прадедов, что еще лет пятнадцать назад шлепали плицами по волжской глади. На большой скорости приближался пароход к городу, следуя куда-то к Ярославлю, Горькому, а потом, видимо, и к самой Астрахани. С самой верхней палубы любовались волжскими пейзажами десятки пассажиров, и, когда пароход поравнялся с бугром, Алеша, как в прежние годы, созорничал, рупором сложил у рта ладони и крикнул во всю мочь:
– Э-ге-й! Люди! Доброго вам пути!
Эхо подхватило его басок, услужливо донесли до самого заречья и замерло.
– Небось и не услыхали, – засмеялся Алеша.
Но кто-то из стоявших на палубе, очевидно, заметил его невысокую плотную фигурку и помахал приветственно белым платком. И уже с опозданием эхо доставило:
– И тебе тоже богатырем быть волжским!
– Ишь ты! – польщенно покачал головой юноша.
В это время пароход попал на солнечную дорожку и мгновенно преобразился, весь, от верхней палубы и до самого низа, засиял золотыми бликами.