Косой дождь
Шрифт:
— Валерия Константиновна, вы видели Мазаччо?
— Что это значит? — пробормотал Аникин.
— Не видели? Непростительно. Пойдемте, я покажу.
Аникин вернулся в гостиницу. Невозможно было затевать ссору. Ладно, повременим. Там видно будет. Ему уже не хотелось на Фьезоле, но, чтобы досадить жене, он все-таки поехал. На худой конец нужно было хоть взять с собой кого-нибудь, знающего итальянский язык, но Анечка ушла, а Лариса, сильно покраснев, отказалась.
Он знал, что это было отчуждение, как бы само собой сложившееся в группе вокруг него и жены. Он плевал на это отчуждение, да, впрочем,
— Русси? — улыбаясь, спросил шофер и повел рукой, свистнув и показывая спутник, летящий к небу.
— Русси, русси, Фьезоле, — ответил Аникин.
Холмы блестели под солнцем, склоняющимся к закату. Огибая церковь с красноватыми куполами, зубчатые стены поднимались в гору.
— Сан-Миниато? — спросил шофер.
Аникин кивнул. Он не жалел, что поехал. Это было действительно чудо. Он поднялся к церкви, а потом, обогнув ее, пошел в гору, вдоль зубчатых стен. Вдоль другой стороны дороги тянулись, поблескивая, оливковые сады.
Он вспомнил детство, деревню. Жалея себя, он шел с открытой головой под теплым, несильным летним дождем, скатывающимся с серебряных листьев оливок.
Лир было действительно мало, и Аникин вернулся пешком, купив назло жене соломенного осла с добродушно-иронической мордой. Он подарит его кому-нибудь, может быть, Пете. Он вспомнил о сыне с тем чувством неуверенности, которое в последнее время постоянно испытывал и которое, разговаривая с ним, старался скрыть под шутливым тоном, дружеской откровенностью мужчин между собой. Петя молчал, об откровенности не могло быть и речи. О чем он думает, сидя над своими книгами, сочиняя свою музыку, очень странную, но талантливую, как уверяет Миллер? Как он рассердился, когда мать стала уговаривать его ездить в училище на машине! Впрочем, это хорошо, что ему не нравится родительский способ существования. И еще лучше, если после училища он года два пошляется с геологическими партиями или поработает на заводе.
Но было что-то фальшивое в той беспечности, с которой он думал о сыне. Если есть на свете человек, которого он не то что боится... А, вздор!
24
— Что это он к вам привязался?
— Предложил поехать на Фьезоле.
— Смотри пожалуйста! Какая честь.
— Мне понравилось, как вы встали между нами.
— Правда? Я скучаю без вас.
— А если бы не скучали?
— Встал бы все равно. Постойте, о чем я думал ночью? Ах, да! Вы говорили, что ваш Игорь летом собирается в Крым. Пускай заглянет в Чуфут-Кале. Вы там были?
— Нет.
Что-то прошло по лицу Валерии Константиновны, глаза потускнели. Токарский подумал: «Значит, сын» — и заговорил о другом.
— А еще, — сказал он, — я ночью читал стихи.
— Свои?
— Нет. Заболоцкого.
Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица — подобия жалких лачуг,
Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мертвые лица
Закрыты решетками, словно темница.
Другие — как башни, в которых давно
Никто не живет и не смотрит в окно.
Но малую хижинку знал я когда-то.
Была неказиста она, небогата,
.Зато из окошка ее на меня
Струилось дыханье весеннего дня.
Поистине мир и велик и чудесен!
Есть лица — подобья ликующих песен,
Из этих, как солнце, сияющих нот
Составлена песня небесных высот.
— Как хорошо!
— «Закрыты решетками» — это о господине, пригласившем вас на Фьезоле.
Из Санта-Мария Новелла они вернулись на площадь Синьории. И хорошо сделали, как сказал Токарский, потому что это была как раз та самая площадь, на которую нужно возвращаться и возвращаться. Они шли по набережной, когда в воздухе засверкал блестящий, стремительный, праздничный дождь. Он был косой и падал на Флоренцию, подхваченный где-то в высоте бесшумным порывом ветра. Миллион фонтанчиков вспыхнул и прокатился по Арно. Дождь шел несколько минут, но потом долго в освещенном воздухе чудились легкие косые серебристые нити.
— Расскажите, какой у вас сын?
— Вам интересно? Хороший.
— Еще.
— С толстым носом. Румяный. Невысокий, но крепкий. Он очень похудел в последнее время, — сказала Валерия Константиновна с огорчением. — Он велел мне записывать. А я, оказывается, не умею.
— На вашем месте я бы записал, например, этот дождь.
— Боже мой, что вы выдумываете! — развеселившись сказала Валерия Константиновна. — Ну как можно записывать дождь?
— Этот можно.
— Почему?
— Потому что он нарочно пошел.
— Нарочно?
— Да. Чтобы запомниться.
Они помолчали.
— А у меня нет сына, — грустно сказал Токарский.
— Вам бы хотелось?
— Всю жизнь.
— Ну хорошо. Я вам сейчас все расскажу, — сдерживая вдруг подступившие слезы, сказала Валерия Константиновна. — У меня есть близкая подруга, очень близкая. Она знает. Теперь будете знать и вы, Алексей Александрович. Почему вы, человек, с которым я познакомилась неделю назад? Не понимаю. Но я действительно не умею притворяться.
25
Хотя Невзглядов не рассказал Игорю ничего, что помогло бы выяснить, где, когда и при каких обстоятельствах отец пропал без вести, он ушел с таким чувством, как будто что-то очень важное уже произошло в том трудном намеченном деле, которое Игорь твердо решил довести до конца.
Отец, оказывается, служил в разведке! В начале войны он с Невзглядовым ходил за линию фронта, в Титовку. У него тогда еще не было звания. Они не спали четверо суток, выполнили задачу, вернулись в Мурманск и получили каждый по двести пятьдесят рублей и благодарность. Потом группой в двадцать человек они ходили на диверсии, валили столбы, минировали дороги. «Хуже всего — неизвестность, — сказал Невзглядов. — Идешь, голова, как шар, вертится: откуда ударит?»