Косой дождь
Шрифт:
— Необходимо составить опись, — сказал он, — и туристическое общество возместит пропажу.
Валерия Константиновна составила, указав какую-то мелочь, оставшуюся в Москве, — она вспомнила об этом уже в самолете. Зато она забыла малиновый джемпер и модные туфли, которые купила перед отъездом.
Бельгийские пограничники долго не знали, что делать с группой русских, свалившихся к ним на голову без единого франка. Потом все устроилось, куда-то позвонили, откуда-то прислали старенький автобус, и через час туристы ехали в город, ссорясь со старостой, который почему-то
Он оправдывался: одна ночь. Да, но не так уж удобно провести ночь без пижам и ночных рубашек. А утром? Зубные щетки, бритвенные приборы — все в чемоданах. Да и вообще, черт побери, неужели вы не понимаете, что неловко являться в отель с пустыми руками? В особенности сердился Токарский, у которого за ночь должна была отрасти — и отросла — некрасивая седая щетина.
Отель был старый и очень хороший. Каждый турист впервые за всю поездку получил отдельный номер. Валерия Константиновна задумчиво бродила по просторной комнате с высокими, сложно закрывавшимися окнами, с дубовой мебелью конца XIX века. Потом постояла перед зеркалом и, сказав себе: «И не такая уж старая!» — пошла в ресторан, где ее ждали Токарский с Ларисой и Сева.
Откуда-то чуть слышно доносилась музыка. Почтенные, неулыбающиеся официанты двигались неторопливо, все было основательно, солидно и ничуть не похоже на Италию. Валерия Константиновна съела какую-то травку, Токарский, притворно ужаснувшись, сказал, что травка была положена для украшения и что теперь официанты долго смеются за портьерами, прежде чем войти в ресторан. Может быть! Травка оказалась кресс-салатом — об этом Валерия Константиновна узнала уже в Москве.
Лариса, которая была на Всемирной выставке в Брюсселе, сказала, что самое интересное место в городе — это Манекен Пис, а уже после него стоит заглянуть на Гранд-Пляс, с ратушей XIV века и гильдейскими домами.
Прохожие не торопились на пустеющих улицах. Одиннадцатый час — может быть, это поздно для Брюсселя? Пожилые люди в гольфах и толстых чулках пили пиво за столиками и покуривали трубки с таким видом, как будто они сидят здесь уже второе столетие. Гранд-Пляс — Большая площадь — была вовсе не большая, а маленькая, сдержанная и в то же время театрально-нарядная под мягким заслоненным светом.
— Да здравствуют гезы! — сказала Валерия Константиновна. Токарский засмеялся.
— Кстати, это построено лет за двести до гезов.
— Все равно. Очень декоративно, правда?
— Жизнь была декоративна.
— И никто этого не замечал?
— Вот именно.
— Может быть, и наша через двести лет покажется декоративной?
— Едва ли! Нет, здесь не гезы, а совсем другое.
— То есть?
— Вообще Фландрия. Упрямство. «Не уступлю».
— А что такое «не уступлю»?
— Девиз Нидерландов.
Старуха подметала площадь.
— По утрам она лучше, — сказала Лариса. — Не старуха, конечно, а площадь.
Одно здание было освещено, играла музыка, из подкатывающих машин выходили дамы в мехах и господа в цилиндрах. У них был провинциальный вид.
— Как в старом фильме времен Мозжухина
По дороге к Манекену Пис они заглянули в полутемный подъезд с сидящим в глубине почтенным пожилым швейцаром. «Открыто ночью» — было написано матовыми буквами на матовой дощечке у входа. Публичный дом. Швейцар вежливо поднялся к ним навстречу. Они быстро прошли мимо. Токарский изобразил несостоявшийся разговор: «Заходите, сударь». — «Благодарю вас, в другой раз».
Только что минуло одиннадцать, а в Брюсселе была, кажется, уже поздняя ночь — так пуст был город, так сонно щурились манекены в пустых освещенных магазинах, так шумно ссорились в кафе две старые проститутки в криво надетых шляпках, страшно придвинув друг к другу голые костлявые локти.
Наконец они добрались до Манекена Пис, толстенького, кудрявого, задумчивого мальчика, глубоко погруженного в свое несложное, но приятное занятие: он стоял, откинувшись назад, расставив полные ножки.
Еще многое было в этот вечер; долго стояли перед витриной салона, в котором висел вытянутый в бесконечность Христос, распятый скульптором вторично и теперь уже без малейшей надежды на воскресение. Подошли к гостинице, раздумали ложиться спать и отправились смотреть световую рекламу, наплывающую, вспыхивающую и жалкую в сравнении с величавым звездным небом. Это тоже сказал Токарский. «Кто же еще мог сказать то, о чем я только еще успела подумать!» Теперь они были одни.
— Понравилась поездка? — спросил Токарский.
— Очень. Жаль, что еще день — и все разъедутся. Будто и не знали друг друга.
— Кроме нас.
Валерия Константиновна посмотрела на Токарского. У него было доброе, грустное лицо.
— Не нужно притворяться, что вы меня не расслышали. У вас это не выходит. Я вас люблю. Плохо только, что мне уже за пятьдесят и что у меня было слишком много женщин.
Они прошли в ее комнату.
— У вас усталый вид. Хотите полежать?
— Спасибо.
Токарский лег на диван. Валерия Константиновна устроила его: принесла подушку и покрыла одеялом.
— С кем вам будет жалко расстаться?
— С Лариной.
— А мне с Севой, — сказал Токарский. — Я всегда думал, что человечество делится на людей, которые способны и не способны любить. Он принадлежит к первой, не слишком многочисленной группе. С его женой я встретился бы как старый знакомый. Я даже знаю, какие она носит туфли. В Венеции его поразил пояс невинности, который мужья, уезжая, надевали на жен: «Здоровенный, правда? С замком! Но гид говорил, что все равно изменяли».
Валерия Константиновна засмеялась.
— Я буду скучать без него, — сказал Токарский.
Они говорили недолго. Потом Токарский замолчал. Ровное дыхание слышалось две-три минуты. «Можно уснуть, и это ничему не мешает. Можно говорить о чем угодно. Проснись, пожалуйста, — подумала она, — и скажи, что ты пришел ко мне не потому, что я для тебя — еще одна, и ничего больше». Токарский вздохнул и открыл глаза.
— Неужели уснул?
Она засмеялась.
— Спите, пожалуйста. Я тоже устала.