Костер в белой ночи
Шрифт:
— Правда.
Сашенька подошла к постели. Как хорошо, что он не обратился к ней на «вы». Положила ладошку на плечо Тихону Николаевичу:
— Пора, Тихон Николаевич.
— Ну, до свидания, сынок.
— До свиданья, батя.
— Сережа, я провожу папу, — сказала Сашенька и выбежала из палаты. Тихон Николаевич широким шагом мерил коридор. И не был он уже беспомощным, растерявшимся, как в тот коротенький миг, и халат не казался таким уж неуклюжим на его широких, по-стариковски острых плечах.
Сашенька догнала его на лестнице.
— Тихон Николаевич, простите. Тихон Николаевич, — они
Тихон Николаевич, против ожидания Сашеньки, рассмеялся:
— Здорово, значит, мы их с тобой вдвоем двоих морочить будем, Нину Гавриловну и Серьгу.
— Ну, Тихон Николаевич, я же… — отчаянно выкрикнула Сашенька, почувствовав, что вот сейчас к ней снова вернется прежняя та Сашенька, которая проворна на слезу…
— Я все понимаю! Все, все, доченька. — И, неуклюже обняв девушку, прижал ее к груди. — Мы тебя ждем после дежурства. — И заговорщически: — Для матери я у Серьги не был. Ждем.
И пошел вниз по лестнице, высокий, решительный, сильный.
— Папа, я приду, — пролепетала Сашенька.
Как же решиться теперь рассказать все-все Сергею?
Сергей остался в палате один. Он немного устал от пережитого. Свидание с отцом было и для него неожиданным, хотя и просил об этом часто Александра Александровича.
Тишина. Сергею даже на мгновение показалось, что он снова потерял слух. Кашлянул. Прислушался к шуму сосен за окном и улыбнулся, представив, как медленно полощут они густые вершины в голубой глуби неба. И снова, как на киноэкране, воспоминания…
До войны, в тридцать девятом, дядю Петрю по окончании института направили на работу в Подмосковье. Просился Петря при распределении на родину, в Сибирь, не пустили. Отправили в Подмосковье. Петр Тихонович поехал туда не один, с женой, тоже выпускницей института стали. В сороковом родился у Петра сын Тишка. Звали молодые родителей в гости. Ни у тех, ни у других времени для свидания не нашлось. Так что в сорок первом, в мае, собрался к внуку дед Николай. Жил дед тогда вместе с сыном в Затайске. Работал на железной дороге, но к маю вышел на пенсию. Железную дорогу дед упрямо называл чугункой. И вот, прихватив внука Сережку (ему тогда восемь лет было), по этой самой чугунке двинул в Подмосковье. Бабушка тоже поехала. Высокая, почти на голову выше деда, до самой смерти сохранившая статность, широкая в кости, она была необыкновенно тиха и покладчива. Никто никогда не слышал, чтобы повысила голос, закричала, рассердилась. Дед против нее мал и щупл, но громоглив. О жене говорил: «Гусар-баба. А душой — комара не обидит».
Бабушка беспрекословно подчинялась деду и всю жизнь относилась к нему с трепетным уважением.
— Собирайся, к Петре едем. Поживем, поможемся, — в одночасье решил дед. И она согласилась:
— И то, поедем, Коля.
Деду к тому времени перевалило уже за восемьдесят. Был он бел как лунь, чуть горбился, но ходил еще быстро и на силушку не жаловался.
Так же решительно, как собрался в дорогу, объявил Инне Гавриловне:
— Серьгу с собой беру, парнишке любознательно будет.
— Так ведь школу ему закончить надо. Первый годок учится, до каникул дождитесь.
— И так переведут в другую ступень. Отличник, — сказал дед голосом, не терпящим возражений.
— Пускай едет, — шепнул жене Тихон Николаевич. — Папашу не переспоришь. Зря только озлится.
Ехали через всю Россию в шумном, общем вагоне. От плацкарты дед отказался. Тихон Николаевич, как депутат, мог обрядить поездку комфортабельной, но не тут-то было:
— Я на чугунке общество люблю. И плацкарта мне твоя без надобности. Я ее сам заслужил, да не хочу, как кинарейка в клетке, ехать. Мне общество любо. До скорого, Тиша.
Скорого свидания не получилось. Захватила война.
Сережка вернулся к родителям только в сорок третьем по зиме. Дедушку привезли в пятьдесят первом на родину помирать. Бабушка не вернулась, умерла в голодную зиму сорок шестого.
На всю жизнь запомнился Сергею тесный, шумный вагон, густо, как огурец семечками, набитый людьми.
Ехали весело, дружно. Дед перезнакомился почти со всеми пассажирами. Таскал Сергея к знакомым машинистам, кондукторам и проводникам, в купейные вагоны, где подолгу спорил с военными в новеньких, хрустящих ремнях, с алыми кубарями и ромбиками на петличках, в синих летных пилотках и фуражках с большими лаковыми козырьками. Говорили о войне. Говорили много, жарко.
— Я сам кавалер всех трех Георгиев, — шумел дед. И показывал военным на ладони такие страшные, чужие кресты в цветных лентах.
— Ты, батя, поосторожней с этими самыми наградами. Не в чести они. Царские, — посоветовал какой-то высокий, очень строгий военный.
— Царские, — зашумел дед. — На-кося, царские. Они мне во славу русского оружия дадены, во славу русского воина. И, когда на пленение беляков с делегацией нашей хаживал, оружие у генералов принимал, их под красную свою звезду надевал. Я сибирский стрелок. У меня их сам Сталин в Царицыне видел. Руками трогал. А ты — царские. У меня к ним орден советский есть, на-ко вот, гляди, — и доставал орденскую книжку.
Орден дед хранил особо, вместе с часами — подарком Ворошилова.
Ехали весело, интересно. Где-то уже за Волгой дед отстал от поезда. Встретил давнишнего дружка и загостевался с ним в вокзальном ресторане. Через сутки догнал пассажирский каким-то только ему известным способом.
— Доставили на спецэшелоне, — сказал бабушке.
Сережка тогда очень беспокоился, не потеряется ли вовсе дед, а бабушка ничего, только рукой махнула:
— Объявится. Он на ногу спор и разворотлив. Объявится.
Бабушка вообще считала, что для деда не существует никаких преград.
В Москву приехали ранним утром. И как ни силился Сергей, не прозевать бы Москвы, все-таки проспал.
Растолкал его уже дядя Петр.
— Вставай, гимназист, Москву продрыхнул, — шумел где-то внизу между узлов, корзин и чемоданов дед.
Сергей открыл глаза, увидел в окошко длинную, сырую от дождя платформу, остроконечную башню над ней, услышал необыкновенный сладковатый, с горчинкой особый московский запах и понял, что теперь для него началась новая, совсем не похожая на прежнюю жизнь.