Костер в белой ночи
Шрифт:
Сергей стоял, не в силах шевельнуться. Слезы выжал из глаз мороз, и они застыли на ресничках и щеках горячими бусинками.
— Ты что здесь? — наклонилась над ним большая, вся белая от мороза женщина. — Гля-ко, — удивилась она, — совсем закалел. Ты чей, малыш?
Сергей хотел что-то ответить, но не мог, губы не слушались, и слово замерзало на них.
— Господи, закалел совсем. Ты откуда взялся, милай? — И затормошила Сергея: — Чей ты, угодка?
Сергей снова попробовал ответить женщине, и снова слова вмерзли в губы. Он робко вытянул из кармана руку
— Вот нашел…
— Что? — Женщина еще ниже склонилась над мальчишкой, присев на корточки, тулуп покрыл ее вокруг широким колоколом, и она стала очень похожа на кукол для самовара, которых любила мастерить бабушка из лоскутков материи. — Что нашел? — снова спросила, близко придвинув свое лицо к протянутой мальчишеской руке. Кулак занемел, и пальцы не хотели разжиматься. — Господи, — вдруг ахнула женщина. — Господи, страх-то какой. — И обняла Сергея, и прижала его к груди, запахнув полами тулупа, и понесла куда-то, что-то приговаривая и причитая.
Потом Сережка сидел на полатях в жарко натопленной сторожке станционного пакгауза, и женщины, одна, и другая, и третья, терли ему щеки шершавыми, как щетки, руками, и разутые ноги, и ладошки, совали ему в карманы твердые, как речные голыши, лепешки и причитали одна перед другой. А та, что принесла его в сторожку, вытряхнула из сумочки тетради и книжки, ушла и скоро вернулась.
— Дом найдешь? — спросила, надевая через плечо тяжелую пузатую сумку.
— Найду, — сказал Сергей, губы отогрелись, и слова больше не примерзали к ним.
— Проводи, Малаша.
И та, что принесла сумку, снова сняла ее с плеча мальчишки и пошла провожать его и проводила почти до самого дома. И, попрощавшись, ушла в ночь, как белая сказочная королева.
Вот о какой картошке вспомнила тетя Катя. А ту, что привез дедушка, больше не ели.
— Это для посадки, — сказал он и спрятал мешки в подпол и закрыл его на замок, сказав: — Это от тебя, старая. Не стерпишь, скормишь посадочный материал. А я стерплю. Резать будут — не выдам, в нем сытая осень и зима. А пока и на пайке до лета дотянем. Там лес кормить будет.
Русский лес. Он действительно кормил, хранил и обогревал не одного русского человека, не одну семью в тяжелые дни лихолетья. Добрый русский лес. Слава тебе, прародитель славян.
С первых летних дней, как только появились грибы, Сергей с бабушкой уходили в лес. Шли через весь станционный поселок, переходили линию и дальше тропкой к березовым чащам, всегда многошумным, всегда радостным.
Тропка бежала по овсяному полю, и как только заколосился, заветвился овес, начали шугать его метелки люди. Обочь тропки на метр с лишним пощипан, обезглавлен овес. Каждый, кто идет, не раз нагнется, ухватит в горсть еще не набравшие силы зерна и мнет их во рту, сглатывая сладкое молочко завязи.
Бабушка шугать овес Сергею не разрешала.
— Разве можно поле зорить? — говорила она. — Грех это.
— Другие-то зорят, — возражал Сергей.
— Другие тебе не пример. Которые, может, по неразумению, а которые и совсем без понятия, что вред несут. А есть и злые. На все: и на человека, и на птицу, и на зверя, и на растение каждое — злые.
— Как фрицы?
— Ну будь так, — соглашалась бабушка.
Сергей поле не зорил, хотя и тянулась рука попробовать мягкого овсяного семени, сглотнуть белую живицу нарождающегося зерна.
Зато каждый раз, когда входили в лес, бабушка из-под фартука из кармашка кофты доставала маленький ржаной сухарь.
И откуда она только брала эти сухари?
— На-ко вот, подкрепися, — и ловко с руки прямо в рот Сергею отправляла жесткий, колючий кусочек.
Сергей, входя в лес, сладко посасывал, словно леденец, бабушкин гостинец и жмурился от белизны леса, от света, от сладкого запаха хлеба.
Навсегда осталось это ощущение. Каждый раз потом, входя в березовый лес, ощущал Сергей, явственно слышал запах хлеба. И это уже навечно, до последней березки.
По лесу бродили допоздна. На вырубках, их много появилось за зиму, уже обжилась и выгнала в спель ягоду земляника. Сергей собирал ее в маленький, слаженный из коры туесок. Ни единой спелой ягодки не клал в рот, только что зеленую, ту, что обманчиво подпалялась с одного края, остальное в туесок — деду.
На все настояния бабушки есть ягоду отвечал:
— Дедушке она полезней. Ему кость крепить надо, и Тишке для выроста тоже нужна. В ягоде железа много.
Дед по весне одной лопатой поднял лежалую веками, утоптанную целину пустыря. Обрядил вокруг дома огород, засадил его картошкой, огородил слегами. Но надломился дедуся, отказали у старика ноги, вспухли, не смог и шагу шагнуть, так и рухнул у последней выкопанной ямки под столб. Лежал дед пластом, не в силах больше подняться, только что и делал — нянчился с Тишкой на широкой постели, да и то, только сказать, что нянчился.
Из леса бабушка с внуком шли нагруженные. Несли грибы, обшаривали в ощупку каждый кусток, каждую ямочку и овражек, несли вязанки хвороста, крапиву для щей, лебеду для каши, ягоды.
И так изо дня в день.
Летом и совсем хорошо стало. С оказией нет да нет присылали отец с матерью посылки.
Деньги отец высылал регулярно, да обесценились они: на пуд денег — пуд лиха.
О бедственном положении семьи дед запрещал писать.
— Всем трудно, — говорил, — Тихону с Ниной неча сердце рвать.
В Сибирь писали легкие, радостные письма, как и дяде Петру на фронт. Тетя Катя с этим была согласна. Заезжавшим с оказией дед всячески расхваливал свою жизнь, проворство невестки, которая получает и деньги большие и пайки, и уж конечно не упускал случая сказать:
— А мне что, мне нормально. Я на сталинском пайке, как академик…
Проходят, как на киноэкране, перед закрытыми глазами Сергея воспоминания. Все сберегла память, все утаила до срока, а пришло время — выплеснула: смотри, разбирайся, там, в детстве, закладывался ты, Человек, по примеру и воли тебя окружавших, там твое я, начало начал, закваска, на которой подходит хлеб твоей жизни.