Костер в белой ночи
Шрифт:
Четвертую неделю идут дожди. Небо над городом словно бы прохудилось. Мутно, широко катится в гранитном желобе Большой Посек, ярится, гудит вспухшая Живица. Покрыла коричневой водой перекат против дома Поярковых, точит навалистым стрежнем яр. Порою слышно, как тяжело падает в реку земля, увлекая за собой маленькие сосняшки.
Четвертую неделю между светом и вечной тьмой Сергей Поярков, и почти месяц ходит в его невестах Александра Федоровна Закатова — Сашенька.
Не смогла тогда, сил
— Ты попросись к нему в палату, доченька. Ты за ним лучше приглядишь, чем другие, — попросила Нина Гавриловна.
И Сашенька пообещала.
Тихону Николаевичу рассказала больше — тяжело болен Сережа. Про то, что пока слепой и не слышит, умолчала. И то, что раньше Сергея не знала, тоже не сказала. Так пока лучше будет.
О Сергее Тихону Николаевичу на следующий день рассказал все парторг завода.
Все знает про Сергея отец, да только про нее не знает. Есть кому правду сказать. Да разве скажет ее Степан Булыгин? Он даже исподволь и ребят-то заводских подготовил. Дескать, Серьга в надежных руках. Сестра, та самая строгая, что поперла их из больницы с водкой, — Сережкина залетка разлюбимая. Он, Степка, давно ее знал. Молчал только.
Ребята поверили.
Четыре недели над городом дождь. Набухла, напиталась влагой тайга. Стоит черная, неприветливая. Только сосны, словно бы отбелились под дождем, высвечивают чистым телом, да и хвоя у них стала зеленая-зеленая и серебряная по закраинкам.
Все эти четыре недели Тихону Николаевичу и Сашеньке приходилось выкручиваться. Нина Гавриловна не без основания требовала объяснений: почему до сих пор ее не допускают к Сергею, почему он сам ничего не напишет. Ведь если верить всем, кто навещает ее, у Сергея очень легкое ранение: вывих правой руки (мог бы написать матери левой), больна нога, небольшая контузия.
Она понимала, что ей не говорят всей правды, и боялась этого, и страшилась услышать что-нибудь другое о здоровье сына, кроме того, что знала.
В больнице один ответ:
— Ему нужен покой. Никаких волнений.
— Пожалуйста, могли бы и разрешить свидание.
— Но у них такой строгий профессор. Не разрешает.
«Нелюдь, — думала она о профессоре. — Тебя бы на мое место. Бессердечный человек. Ему ни в грош страдания матери».
Добивалась встречи с Губиным, хотела уговорить, разжалобить.
— У него нет времени на прием. Много больных. Занят.
«Бюрократ какой-то», — думала Нина Гавриловна и шумела на мужа:
— Потребуй, где хочешь потребуй, чтобы меня принял этот ваш мировой светляк.
— Сама ты светляк, — сердился Тихон Николаевич. — Нельзя, — значит, нельзя! Порядок должен везде быть, а в больницах особенно. Чего ты квохчешься? Я вон спокоен, а тоже не чужой ему — отец!
— Отец! — возмущалась жена. — Петух ты старый. Всю жизнь от семьи…
— Замри! — грохотал уже искренне Тихон Николаевич, забыв на мгновение о скрываемом горе. — Тебе вон и Сашенька говорит: подождать надо. Не чужой человек нам Сашенька-то. Мало, что она тебе чуть ли не анализы все приносит да по три часа кряду о шельмеце этом талдычит. — Отцу было трудно называть так сына и кричать на жену, но он пересиливался. — Мало тебе всего этого. Мало? Да? — И уходил, грохнув дверью, и бледнел за глаза, и крепился, чтобы не пожаловаться ей, как трудно, нестерпимо трудно нести в себе все, что он знал о сыне. Только Сашеньке и можно излить душу.
Единственно, что удерживало Нину Гавриловну от решительных мер против ненавистного профессора. — это ежедневные приходы Саши, ее рассказы, ее добрые, уставшие после дежурств глаза.
Крепилась Нина Гавриловна, ждала.
Сергею сделали еще одну операцию.
Александр Александрович сказал:
— Будет видеть ваш подопечный, Сашенька! Будет! — Подумал и добавил: — Все решат два последующих дня.
Кризис. Она всегда боялась, когда произносят это слово. Знала, что он наступит — кризис. И все-таки думала: «А вдруг у Сергея пройдет это просто? Сразу начнет поправляться?»
Кризис начался в ее дежурство. Жар заметал Сергея. Он начал биться на кровати, стонать, впадая в глубокий обморок, затихал, едва угадывались дыхание и пульс.
Глухота Сергея прошла, и он часто слышал над собой девический голос, который всегда возникал, когда нестерпимой становилась боль. Он что-то рассказывал ему, этот голос, о матери, об отце, еще о чем-то, чего не мог никак уловить Сергей.
Все это время ненадолго, урывками приходило к нему ясное сознание и, только на мгновение осветив все происходящее, снова уходило.
Сергей горел в огне. Желтые языки пламени съедали тело, подкрадывались к сердцу. Толстый, пропитанный кровью канат вытягивался в веревку, в шнурок, в нитку, в волосок, со звоном рвался, и он под этот звон летел в пустоту, в холодный мрак. И снова откуда-то доносился девический голос, и снова карабкался Сергей по канату вверх, по черным, холодным глыбам в мокрый, липкий, но все-таки живой жаркий мрак бытия.
Утром перед самой сдачей дежурства Сергей затих. Дежурный врач и Сашенька сделали для него все, что смогли, все, чем располагала и могла помочь медицина.
Оба, уставшие и отреченные, сидели у постели.
— Больше ничего нельзя сделать, — сказал врач. — Пойду покурю. — И вышел, тихо притворив белую дверь.
Нянечка тетя Оля тоже ушла из палаты. А Сашенька все смотрела и смотрела на руку Сергея, на шею, на подбородок и нос, не скрытые бинтами, смотрела, как медленно бледнеют они, как вытягивается под простынями тело, и не верила, не хотела верить, что это все, что больше ничего уже нельзя сделать.
Она низко наклонилась над постелью, стараясь уловить уходящее дыхание. Взяла беспомощно упавшую кисть руки, пытаясь отогреть ее, уловить пульс и спрятать ого и ладошки, как прячут мальчишки выпавшего из гнезда птенца.