Костер в белой ночи
Шрифт:
На Федора — старшего — тоже такой приказ позднее был дан, но не нашел его в живых приказ, погиб инженер под Москвою, на Волоколамском шоссе.
И еще двое не вернулись с фронта — Петр и Кузьма, легли один под Берлином, другой на Дальнем Востоке.
Младший, Сергей, остался. Учился в десятилетке. Стихи писал, книжек читал пропасть, плясал здорово, в драматическом кружке лучше его актера не было, наизусть всего «Онегина» шпарил от начала до конца.
После десятилетки собрался в университет на журналиста учиться. Отец — стоп.
— Я, Серьга,
Как ни упрашивала жена оставить меньшого в покое, как ни плакала: «Жизнь мальцу ломаешь!» — на своем настоял отец.
— Хватит, позахребетничал, поплясал. А коли ему уж больно хочется на писателя учиться — это ему на пользу станет. Работать пойдет — точка.
— Я, батя, решил пойти строить новый металлургический завод. Там уж монтаж оборудования идет, на операторов-металлургов учат. Дело новое, с небом связано, с самолетами.
— Больно много ты знаешь о спецзаводе, паря! — хмыкнул Тихон Николаевич. — Ну секретность нынче, едрена вошь, каждый сопляк трещит, как сорока: самолеты, с небом связано, редкие металлы. Хозяина на вас нету, вот языками и мелете, что попадя.
Но добро сыну все-таки дал.
Через два года завод пустили, а Сергея призвали в армию, еще два года учили в спецлабораториях химии, физике, новой металлургии, и вернулся Сережка на завод уже наладчиком дуговых печей.
— В писатели не идешь? — спросил его как-то Тихон Николаевич.
— Повременю маленько. Больно дело новое и честно, батя, интересное. Я такое повидал, что ахнешь. Погоди, мир скоро весь ахнет.
— Вот и рассказал отцу бы.
— У тебя, батя, допуска нету.
— Дурак ты, Серьга. У меня ко всему допуск есть, — и поднял к лицу сына тяжелые, все еще в темных трещинах и грубых кругляшках непроходимых мозолей руки.
— Меня ваш директор недавно встретил. Приходите, говорит, Тихон Николаевич, к нам на завод. Посмотрим кое-что. Обмозгуем. Понял, младший помощник старшего дворника? Пясатель!
Потом помолчал и добавил:
— Торопят шибко нас, директор-то говорит. Ох, торопят.
— А как же иначе, батя?
— Как? А по-русски — делай быстро, но не торопись. Порачительней. Семь раз примерь, один отрежь. Мы в тридцатых торопились, но промаха-то старались не давать. Дорого промах стоил.
— Не дадим, батя, промаха, умнее стали.
— Ну, ну. Погляжу, как вы там.
Весело похохатывая, Тихон Николаевич поддразнивал жену:
— Ну что, мать, кому я жизнь поломал? Гляди, парень-то при новом горячем деле, а преуспевает. Так-то вот!
— Тревожно мне что-то, Тиша, за Сереженьку. Все у них там новое, неизведанное. Греха бы не случилось. Так вот и сосет, сосет мне сердце.
— Новое дело, мать, всегда опасно. Это, мать, тропинка в один след.
— От этого, Тиша, матери не легче. Четверо их было. Он — последний. Поберечь бы надо.
— А ты его юбкой прикрой.
— Я серьезно, Тиша.
— И я серьезно. Не прятались Поярковы никогда за бабьи юбки да за чужие спины и прятаться не будут.
— А где они, твои Поярковы? Пора бы жениться парню, семью заводить, а он только и знает, что на заводе сутками сидеть. Так и в войну-то не работали.
— Забыла, забыла, мать, как носила харчишки мне к печи, — по семь дней из цеха не выходил. Забыла?
— Так то ж война была. Фронт ждал.
— А их тоже ждут… Во, — он провел по горлу ладонью, — во как ждут.
…Сашенька медленно шла по длинной улице Зареченского поселка. И чем короче становилась улица, тем медленней шагала девушка. Ее никто не просил идти к Поярковым, никто не поручал ей этого свидания. Она просто не могла не пойти к ним, потому что знала, чувствовала сердцем: она нужна, именно она нужна сейчас в этом доме.
Руки Сашеньки помогали хирургу, подавали ему инструмент, осторожно снимали с больного лица капли пота, вытирали кровь, наконец, накладывали бинты на раны, по-девичьи застенчиво и по-матерински ласково гладили вспухшие кисти рук, когда Сергей начинал особенно сильно стонать в страшном забытьи.
Она понимала, что, вероятно, не сможет скрыть от родителей Сережи правду, и все-таки верила, что им станет легче после того, как расскажет все-все о профессоре, о врачах, о нянечках, о парнях, которых она так непонятно для себя обидела, и о том, что она будет все время, закончив дежурство у постели больного, приходить к ним в дом и рассказывать все-все о сыне.
Ведь они еще не скоро смогут увидеть его, посидеть рядом, подержать в своих руках его руку.
После больницы Сашенька забежала домой. Хотела переодеться и сразу же ехать в Заречный. Но на столике лежала записка:
«Дочка! Завтрак в столике на кухне. Поешь, выпей молока, бутылка за окном. И прежде чем ляжешь отдыхать, съезди к Марии Ильиничне. Она лежит дома. Ей прописали уколы, и я пообещала, что ты будешь их делать. Тебе ведь не трудно. Всего-то два раза утречком и вечером надо делать. Ты сделаешь это хорошо. Она тебя любит и верит. Сама понимаешь — больной человек. А ведь она всегда была ко всем добра, давай ответим ей добром. Я взяла сегодня работу и задержусь подольше. Целую. Мама».
Мама — вечно она проявляет к кому-то участие, помогает, вечно у нее тысячи дел: и еще эти работы после работы. Не жалеет себя.
«Если бы ты был у нас, отец, — думает Сашенька, — мы никогда бы не разрешили маме так много работать. Никогда».
Но отца нет. Он погиб на фронте, ни разу не увидев дочери. На стене их крохотной девятиметровки висит портрет молодого вихрастого парня, бесшабашно скалящего белые зубы. Даже смешно, что этот почти Сашин ровесник — ее отец.
Марля Ильинична задержала Сашеньку надолго. Пришлось терпеливо выслушать пересказ повести, которую та только что прочитала.