Костер в белой ночи
Шрифт:
— Гляньте, братцы, у него же спина горит! — крикнул кто-то. И кто-то мигом сдернул со Степана спецовку, кто-то стал топтать тлеющую ее ногами, кто-то сунул в трясущиеся губы папиросу.
— Что у вас? Что? Что?
— Плохо, братцы! Ой, плохо! — выкрикнул Булыгин и, разрезав плотную, но податливую толпу плечом, заспешил к белой двери медпункта, куда уже вносили Серегу Пояркова.
Архип Палыч Заплотин проснулся в прекрасном расположении духа. Он не по-стариковски бодро поднялся с
Выйдя на двор, как был, в исподнем, Палыч побелел недолго в реденьком полусвете утра у стайки, покашлял зычно и радостно, послушал, как поскрипывает жвачкой корова, поглядел в туманную даль Заречья, где едва-едва угадывались потускневшие звезды, и вернулся в избу.
В сенцах он шумно, по-хозяйски постучал ведрами, нарочито громко сдвинул крышку с квасной дежки, зачерпнул корцом квасу и пил его долго, всласть, отдуваясь и покряхтывая.
Утро только-только занималось, можно было бы снова завалиться на боковую и часика два помять перину, но Архип Палыч чувствовал себя вполне отдохнувшим, готовым встретить во всю силу рождающийся день.
Вчера поздно, уже по темени, мужики вернулись из тайги с дальних покосов. Плыли Авлакан-рекой четырьмя шитиками, пели горласто и складно старые свои песни, заглушая трескучую нуду моторов.
Далеко обгоняла их песня, раскалывая тишину тайги, мчалась в понизовье, петляя меж крутых берегов, и затихала у синего плеса, в который опрокинулись избы села Данилова. И как ни тиха была тут песня, но услышали ее на селе. Посыпались горохом на косу ребятишки. Старухи выползли на яр, старики, хозяйки заспешили к баням.
— Наши едут!
Загорячился воздух синеньким дымком бань, заполыхали в окнах горячие чёла русских печей.
— Наши едут!
— Малаха, у тебя не сыщется ли лишняя!
— Сышшытся, заходи, девка. На кислице она у меня — крепкая!
— Авдотьевна, ты чо не стряпашься? Или твой сытее наших?
— Заранее состряпалась. В печи томлено все, горяченько.
— Гля, девка, будет тебе горяченько.
— Наши едут!
Едут с дальних покосов мужики. Вовремя, в самый аккурат сладились с делом.
Архип Палыч на порог. И вот тебе радость. От сына, от инженера-скворца Гохи, телеграмма — поздравляет с внуком. Еще один Заплотин корня сибирского, крепкого на свет обрядился. Всем на удивление Архипом назвали. Во чудо, в двадцатом нашем веке. Архип, и точка, заедай тебя комар.
Обрадовался старик здорово. Но вида не выказал. Кашлянул в кулак, пряча великую, лихую, еще с молодости прихваченную улыбку.
Поздравил жену, похлопав ее по чуть уже сгорбленной спине, сынов Михайлу и Лешу поздравил — парням по двадцать четыре года, — близнята на полтора года старше Гошки, а все еще женихаются. Армию отслужили, казалось бы, женись, ан нет — женихаются, девок портят.
Прибежали замужние дочери:
— Папаня, радость-то какая! Гошка сына народил!
Вышла к отцу и старшая, Елизавета, военная вдова со всем своим выводком — трое парней, под матицу вымахали внуки.
После бани, распаренный до кирпичного цвета, в чистой, широкой рубахе, в праздничных суконных брюках, в мягких войлоковых туфлях, вышел к столу Архип Палыч.
Собралась вся семья. Тесно за столом, тесно, да сытно.
Налили.
— Ну, работнички, по единой. За племя наше, за отросточек, выходит, за Архипа, внука моего.
Выпили. Закусили, хорошо закусили.
— Давай, старая, иш-шо одну.
Налили.
— За ветку нашу — за Гошку и любезную его Клавдию. По единой, работнички.
Выпили.
За столом засиживаться долго не стали. Архип Палыч так сказал:
— Завтра, девки, с утра стряпаться начинайте. Всего чтобы вдосталь. Завтра гостей к себе зовем, гулять будем. Внуку ножки мыть.
Вот так.
Архип Палыч знобко повел плечами, выцедил до донышка корец. Прошел в горницу, двинул лавкой. Тихо в избе, слышно только, как посапывают за переборкой внуки и тяжело дышит вдовая дочь Елизавета.
Заглянул за ситцевую занавеску в камору жены. Постель прибрана. «До свету умотала старая, надо быть на реку, ягоду мыть. Много ее нынче, ягоды, по тайге», — с удовлетворением подумал, снова пошаркался у своей постели, выловил из-под нее туфли, натянул будничные порты, рубаху и снова вышел на двор.
Развиднелось. Из-под яра, по белой от утренней росиницы траве спешила Марфа Иннокентьевна — жена. Две тяжелые корзины по рукам. Матово отсвечивает ягода в них, позади Марфы — черная тропиночка в один след.
— Скотину пора ли выгонять?
— Выгоню, Палыч.
— Ребята где?
— На стайке спят.
Михаила и Лешка, широко раскинувшись на свежем сене, сладко спали в четыре глаза.
Парни на покос не ездили, плотничали в селе на скотном промхозовском дворе, и старик довольно-таки соскучился по ним.
Поднявшись на стайку, он заглянул под навес и залюбовался сынами.
Здоровые, в полной силе крови и плоти, ребята, раскрасневшиеся, словно после бани, вели носами густую песню сна. Они были похожи друг на друга и очень на отца. Палыч любил их, но спуску не давал, драл за каждую провинность в малолетстве, а повзрослели — выдавал им вгорячах по шее и по уху.
Младший, Гошка, был похож на мать. От отца только что шутливость, да легкий, смешливый нрав, да улыбка, да еще ловкость в каждом деле, сметливость.
Гошку Архип Палыч никогда не драл и затрещин не давал. У верткий малый, а коли и нашкодит, так начистоту и рубанет отцу:
— Виноват. Лупи не лупи, все знаю — виноват.
И не лупил его — за прямоту рука не поднималась.
Свистят носами сыны, выводят рулады один перед другим, словно бы на соревновании. Жаль их. Знает Палыч, что после вчерашнего семейного застолья махнули ребята за село на луг, хороводили, считай, до первых петухов, может, только что и спать легли.