Костер в белой ночи
Шрифт:
За полдень, а Сашенька только подходит к дому Поярковых.
Как сильно печет солнце, а под сердцем холодок.
Сашенька открывает легонькую калитку палисадника. И проходит тропинкой к высокому крыльцу. Дверь в летницу открыта. И она, намереваясь постучать в притолоку, вдруг замирает на пороге.
— Он, значит, полсантиметрика до аварийной кнопки не дотянулся, полсантиметрика. И тут ка-а-а-ак ахнет. Он меня за минуту до того услал, а сам остался. Ну его, конечно, обдало расплавом. Что говорить — плюс две тысячи восемьсот.
— Господи, —
Нина Гавриловна стоит подле окна, привалившись спиной к простенку, и не отводит влажных больных глаз с Булыгина. Степан сидит верхом на табурете, размахивает руками, говорит неестественно громко, стараясь всем видом показать, что все, что произошло с Сергеем, совсем не страшно.
— Как ахнет! А Серьга сразу броском. Прыг. Вперед. «Братцы, — крикнул. — Хватай аварийный инструмент». Ну и прочие команды. А сам к печи, а там пламень бушует.
— Что ж, он так с голыми руками и попер? — спрашивает Тихон Николаевич ровным глухим голосом. Он тоже, как и Степан, сидит на табурете, чуть подавшись всем корпусом вперед и уронив меж колен жилистые тяжелые руки. Лицо его спокойно, и только матово-серый цвет кожи пуще слез, и скорбных мин выдает все, что пережил за эту ночь Поярков-старший.
Вопрос Тихона Николаевича застал Степана врасплох. Боевая его речь оборвалась. Он минуту помедлил. И вдруг рубанул:
— У Серьги что-то в руках было. Что-то схватил… — И снова запнулся Степан.
— Подожди, Тиша, разве это главное? — тихо, скрывая рыдания, попросила Нина Гавриловна. — Говори, Степа.
Тихон Николаевич промолчал, только недовольно поднял руку, уцепил ладонью подбородок.
— Ну, кинулся он к печи. А тут его и накрыло стеклышком. Крыша-то стеклянная у нас, ну и рухнула.
— Вся крыша? — ахнула Нина Гавриловна.
— Нет, нет, не вся, Степан повел перед собой руками, стараясь как можно меньшим показать стекло. — Счастье, Нина Гавриловна, что в голову не попало. Плашмя по спине. А тут еще маленький взрывчик — хлоп, Сережу волной в грудь, малость сразу-то ошарашило, упал, ударился…
Степан явно не знал, что говорить дальше, и вдруг почти радостно выкрикнул:
— Ногу вывихнул. — И, ухватившись за этот диагноз, уже со вздохом облегчения: — И руку тоже.
— Господи! Что же это? Как же это? — вдруг зарыдала в голос Нина Гавриловна, и в этот момент Степан, вскочивший с табурета, увидел в дверях Сашеньку.
Он замер, приоткрыв рот, и тут же нахмурился, соображая, с чем, с какой вестью может войти в этот дом медицинская сестра. Глаза его просили:
«Или молчи, или уйди из этого дома. Видишь, я сделал все, чтобы успокоить их. Не смерть же ты принесла сюда?»
Сашенька поняла Степана, ответила взглядом: «Не смерть». И в это время Тихон Николаевич тоже увидел Сашеньку и появление ее растолковал по-своему.
— Уймись, мать, — как-то уж очень нежно сказал. — Погляди-ко, к нам гостья, и сдается мне, не чужая. Входи, дочка, входи.
Так ее и понял Тихон Николаевич. За эту мысль отчаянно ухватился и Булыгин.
— Заходи, заходи. Нечего хорониться, — зашумел Степан, разом кинулся к Сашеньке, обнял неуклюже за плечи, чмокнул в висок, выдохнув вполушепот: — Молчи! — И потащил в комнату.
— Вот знакомьтесь, невеста Сергея… — выдохнул и вдруг вспомнил, что не знает имени девушки.
Тихон Николаевич крепко пожал маленькую теплую ладошку.
— Саша, — сказала Сашенька и залилась горячим румянцем от самых корней волос до выреза на кофточке.
— Ну меня то вы, наверное, знаете, как величать. Ах шельмец Серега, ах шельмец! Такую дивчину прятать от глаз родительских. Натру я ему холку, как выпустят из больницы.
Сашенька еще больше смутилась, силясь что-то объяснить, а Тихон Николаевич по-отцовски уже подталкивал ее к плачущей Нине Гавриловне.
— Доченька ты моя, — вдруг выкрикнула та и обняла девушку и прижала ее к сухой горячей груди. — Доченька, горе-то, горе-то какое! Лепесток ты мой нежный, — и спрятала свое лицо в мягких, сладко пахнущих волосах Саши.
Тяжелый комок подкатился к Сашенькиному горлу, ожег все внутри, и слезы сами по себе брызнули из глаз.
Нина Гавриловна и Сашенька, пройдя к обнимку несколько шагов, присели на жесткую кровать Сергея. (Он летом и зимой спал в летнице.) Обняв друг друга, плакали, как могут плакать люди, объединенные одной любовью, одним горем.
— Поехали, — вздохнув, сказал Тихон Николаевич. — Пойдем, Степа, покурим.
Мужчины вышли на крыльцо. Сашенька что-то успокаивающее и нежное быстро-быстро сквозь слезы говорила Нине Гавриловне.
— Девка! Цены нет! — доставая из кармана папиросы, сказал Степан.
— Давно у них? — спросил Тихон Николаевич.
— Да как с армии пришел, — соврал Булыгин.
— Шельмец, ах шельмец!
И снова я думаю о тебе, родной ты мой Русский Человек. Широк и весел ты в радости, суров и собран в горе, отзывчив и сердечен на любую беду любого человека, страны, народа ли.
И вечно жалеешь ты сердечной жалостью обездоленных, униженных, оскорбленных, вечно готов кому-нибудь помогать, словом ли, делом, последним куском хлеба, рубашкой последней.
Чужой бедой горюешь ты, а придет своя, большая, сдвинет силой невидимой, поставит плечо к плечу с другими, соберет воедино, ибо ничто не сближает так русского человека, как общая беда, горе общее.
Так и в похоронах, в последнем поклоне, в последней дани уходящему.
И чем чище был человек, чем добрее, тем больше соберется за его гробом людей, больше прольется неудержных слез, и смерть его объединит разных людей, сблизит их, сделает роднее друг другу.