Костер в белой ночи
Шрифт:
Читал громко, с выражением.
— Ой, Мо-о-тя-я, — только и сказала Дуся, когда Матвей Семенович закончил чтение. — Ой, Мо-о-о-тя! Неужели ты сам сочинил?
— Ага! — У Глохлова часто-часто колотилось сердце.
— Ой, Мотя, здорово как! Не списал ли?
— Ну вот еще!
И Матвей Семенович твердо решил послать стихотворение в журнал «Советская милиция».
Отправку письма задержало маленькое обстоятельство. Стихи,
— Ты что, стихи написал, что ли? — спросил вдруг Многояров.
— А что?
— Да ничего. Написал, да?
— Написал, — вздохнул Матвей Семенович и покраснел.
— Ну и что, хочешь подписать Вайспапиром? Не советую, слишком длинно. Подпиши короче — Белобумагов, — пошутил Многояров.
— Да нет… Я тебе хотел прочитать их. Послушай, а?
— Нет, нет, брат. Дай-ка я их лучше сам прочту глазами. Не будешь же ты, когда напечатаешься, каждому своему читателю вслух декламировать?
Глохлов, радуясь, что не придется читать самому, протянул уже переплетенные тетрадочкой в обложке бланки допросов. Многояров читал стихи долго, внимательно, и все это время сидел Глохлов не шелохнувшись, большой, с красным лицом, неуклюжий в своем детском смущении.
Многояров отложил наконец в сторону тетрадочку.
— Ты когда-нибудь стихи-то писал?
— Нет, — покраснел еще больше. — Раз, один только, когда за Дусей ухаживал. В уме сложил и даже не записал. Вот нынче вспоминал, вспоминал, так и не вспомнил.
— А когда последний раз стихи читал?
— Так ведь в школе. А потом когда вечернюю кончил. Да вот уже сейчас в Высшей милицейской по программе литературы поглядел….
— Хорошие стихи-то?
— Да ничего, Есенин вот, ну Некрасов, конечно, Пушкин, Лермонтов.
— Ты мне экзамен-то не сдавай, — улыбнулся Многояров. — Ты мне честно скажи: твои стихи лучше их стихов?
— Дак ведь… навроде получше, Николаич.
— Вот так я и знал! Не обижайся, Семенович, стихи твои, брат, плохие. Очень плохие. Да и не стихи это…
Так неуютно, так больно стало Глохлову, как и не бывало никогда.
С тех пор больше никогда не писал стихов.
…Начинало светать. Впереди гремел, рвался на каменных цепях Большой порог.
Глеб Глебович выключил мотор, и этот гром и каменный звон вырос до небес, ему откликалась и вторила тайга.
— Пройдем? — напрягая до предела голос, крикнул Глохлов.
— Пройдем! Вода большая, — откликнулся Глеб Глебович, и голос его утонул в грохоте, только губы беззвучно шевелились.
Перед самым порогом, где бешено кипели волны, Глеб Глебович срезал лодку в 'yлов, сплошь забитый шугою и всяким плавучим мусором.
Снова взревел мотор, и лодка стремительно промчалась узким каменным коридором, как на ухабах подпрыгивая на бурунах. От мелкой водяной пыли одежда мигом залубенела, а когда, щелкнув днищем по угонистой волне, вошли в мертвое плесо, чуть прихваченное тонкой пленкой льда, то лица и руки тоже залубенели.
От чума к берегу, радостно взлаивая, кинулись собаки. Как и тогда, вечером, на прежнем месте горел костер, и Глохлов, окинув все вокруг взглядом, вздрогнул. У чума, прикрытый выгоревшим брезентом, лежал Многояров. Отсюда, с реки, майор хорошо видел его большие растоптанные сапоги с крупными латками.
Степа, выпрыгнув на берег, чалил лодку.
— Что, получше и прикрыть нельзя было? — неожиданно выговорил Глохлов подошедшему Анатолию.
— Презент шибко маленький. Нашалник шибко большой. Сапсем кудой презент, — жалобно повинился Анатолий.
Тихонечко подошла и встала виновато рядом с внуками Дарья Федоровна.
— Сапсем кудой презент, — сказала тихо. — Голова больной, серсе больной, все плачет и плачет о Многояркове… Большой беда, Клоклов, большой.
Старушка вздыхала, качала головой, по лицу ее было видно, что немало и поплакала. И по всему получалось так, что это она не уберегла Многоярова.
Глохлов вышел на берег и, стараясь не глядеть в лица эвенков, переживая свой выговор Анатолию, разминал затекшие ноги.
Фельдшер Кузьма Иннокентьевич, бледный, — он плохо переносил реку, — прижимая к бедру старенький, вытертый до белизны саквояж, пытался выйти из лодки, но при каждом ее покачивании снова садился на банку. Ему помогли Егоров и Глеб Глебович, под руки вынесли на берег.
— Пойдемте, товарищ майор, — прошелестел он слабым заплетающимся шепотом, и Глохлов только сейчас заметил, как стар фельдшер.
«Старика ночью, в такую погоду тащили. Так и не уберечь можно! А что сделаешь?» — подумал Глохлов.
Пошли к чуму. Ледок на одежде пообтаял, и сырость подбиралась к телу.
Вокруг за ночь нападало много снегу, но брезент, под которым лежал труп Многоярова, был чистым. Дарья Федоровна стряхивала с него снег.
Кузьма Иннокентьевич приступил к осмотру трупа. Пуля вошла в правый висок и, раздробив затылочную кость, вышла над левым ухом. Выстрел был произведен сбоку и чуть снизу. Смерть наступила мгновенно.
— Разденьте, пожалуйста, — сказал Кузьма Иннокентьевич, тяжело поднимаясь с колен и худенькой ручкой растирая себе поясницу. Обратился он почему-то только к Глохлову. При его просьбе Глеб Глебович и Егоров разом отвернулись.
Глохлов присел над Многояровым и начал раздевать его. Делал он это осторожно, будто бы боясь причинить боль. Свитер и тельняшка, подмокнув кровью, пристыли к телу, и их пришлось разрезать. Пока Глохлов раздевал труп, Кузьма Иннокентьевич грелся, попросив у Дарьи Федоровны чаю. Он держал кружку двумя руками, с шумом прихлебывал из нее и, чуть скосив маленькую головку, по-птичьи наблюдал за Глохловым. Глеб Глебович с Егоровым ушли в чум и что-то бубнили там вполушепот, расспрашивая, вероятно, о случившемся Анатолия. Степа как мог помогал Глохлову, а Дарья Федоровна сидела на корточках, в головах трупа, курила, и по лицу ее часто-часто бежали слезы.