Костер в белой ночи
Шрифт:
Когда уже Многояров лежал на брезенте раздетый, Глохлову захотелось прикрыть его, чтобы не мерз на ветру. Следов каких-либо повреждений на теле не было.
Глохлов досматривал вещи Многоярова. Егоров делал опись. Из нагрудного кармана гимнастерки вынул бумажник. В нем несколько фотографий, вложенных в целлофановый мешочек, плотно перехваченные резинкой, удостоверение, детский рисунок — маленькие кораблики плывут в синем море, четыре письма из дому: ровный, мягкий и крупный женский почерк, ломаный, еще не установившийся мальчишеский и совсем детский, с красивыми заглавными: отдельно отложено письмо старшей дочери — почерк похож на руку отца…
В полевой сумке топографические карты, карта аэрофотосъемки, график восходов и заходов
— Блокнот… Нет, запиши — блок-тетрадь в кожаном переплете… Чистая, — продиктовал Глохлов. — Книжка «Из записок революционера», автор — Кропоткин, издание 1928 года, «Прибой».
— Чего прибой? — спросил Егоров. — Папиросы?
Глохлов повертел в руках тоненькую книжицу. Ее вместе с другими принесли ему на память внуки умершего местного учителя Дрыгина. Многояров взял ее еще весною с собой в маршрут: «Почитаю в непогодь, на лежках».
— «Прибой»? — Глохлов еще раз осмотрел книжку. — Издательство, наверное. Пиши в кавычках «Прибой», Ленинград.
— Понятно, — откликнулся Данилыч, низко склонившись над листом бумаги.
В полевой сумке больше ничего не было.
«А где же дневник? — подумал Глохлов, переглядывая разложенные друг подле друга вещи. — Должен быть дневник».
— Евстафий Данилыч, позови Почогира.
Эвенки все трое вошли в чум, присели на корточки у входа.
— Тут еще должна быть тетрадь, — сказал Глохлов.
— Ест тетрад. Вот он, — Степа посунулся куда-то влево от входа и протянул Глохлову раскрытый, в черных капельках на развороте рабочий дневник геолога. — Он на ногах валялся, вот так валялся, — сказал Степа.
Глохлов взял тетрадь, пристально вгляделся в разворот. На полях стояло время записи и всего лишь несколько фраз. Одна незаконченная.
— Когда ты услышал выстрел? — спросил Глохлов Анатолия.
— Однако, сэсть часов и пять минут, однако.
— Почему так точно знаешь, однако? — удивился Глохлов.
— Я часы клидел, однако, — Анатолий вытянул руку, показывая золотую «Ракету» на запястье. — Там стрельнул, а я часы клидел. Запомнил…
В дневнике стояло время — 18.00.
— Ты на выстрел сразу побежал?
— А то как!
— Сколько туда бежал?
— Двасать минут. Ясно, однако!
— И никого там рядом с Алексеем Николаевичем не было?
— Не было, однако.
— И ничего ты не заметил!
— Почему не заметил? Заметил. След заметил. В тайгу след бежал, шибко бежал. Шибче меня бежал. Ошен боялся, так бежал.
— А ты откуда знаешь?
— Соображать надо! След был! — Анатолий попробовал раскурить загасшую папироску, и Дарья Федоровна, согласно кивая головою, поднесла ему спички.
Глохлов перелистывал странички дневника. Запись к записи без помарок, без вырванных страниц, ровным, уверенным почерком. Каждая запись, как близнец, похожа на другую. Кое-где меж страничек раздавленные комары, расплывшиеся капельки на бумаге — пот с лица.
«Что же произошло там, у Осина плеса?! Что! Нет, не случайность этот выстрел. — Глохлов сразу же тогда, ночью, когда стучал в окошко Степа, решил: что-то случилось с Многояровым. — Почему так решил? Ведь тогда же сразу подумал о Комлеве: подлец, ах подлец! Почему так подумал?»
Глохлов, опустив руку с дневником, невидяще глядел за откинутый полог чума. Там белел снег, и на нем у костра чернели две фигуры — фельдшера и председателя Совета. Они грелись у огня, ожидая его, Глохлова, распоряжений. Каких распоряжений? Надо идти к Осину плесу. Что там найдешь? Снег за ночь завалил все следы. Да и не увидит он больше, чем увидели эвенки. Соображать надо!.. Ах подлец! «Подлец, точно, — снова неожиданно подумал о Комлеве. — Где он?»
— Вот, однако. Выпал из тетрадка, — Степа протягивал сложенный листок. — Я его поднимал, отдельно прятал.
Глохлов взял протянутый листок, вздохнул.
— А больше вы ничего не прятали? — спросил тем же тоном, что по приезде у реки.
— Борони бог, началнык, зачем так говоришь! — закачала головой Дарья Федоровна, и внуки тоже закачали головами.
— Не нада так. Зачем обижать? Мы кудой ничшево не делал…
Глохлов, извиняясь, посмотрел на Дарью Федоровну, но ничего не сказал, развернул листок:
«Дорогая моя Танюшка, золотое ушко!
Сегодня, доченька, день твоего рождения. Скоро, очень скоро кончится моя работа, и я приеду домой. Ты просила меня в письме привезти живого медвежонка. Я говорил об этом с медведицей-мамой, но она мишку не пускает в Москву. Он должен жить тут, в лесу, в тайге, а в городе ему будет плохо. Разве ты хочешь, чтобы медвежонку было плохо? В городе живут плюшевые медвежата, как твой Тяпа. Так что вместо медвежонка я тебе привезу большую-большую шишку. Мы из нее сделаем лесовика, и он будет жить у тебя вместе с Тяпой.
Сегодня у нас был сильный мороз. Трава и кусты были такими, как будто стеклянные. Я собирал к чаю ягоды, и они были тоже стеклянные и звонко звенели, когда я их сыпал в котелок. А еще утром пришел поздравить меня с твоим днем рождения соболишка. Хитрый, с веселыми глазками и в новой шубке зверек. Все прыгал над головою по веткам, ушками перебирал и улыбался: „Поздравляю вас с днем рождения Танюшки, у которой золотые ушки“. От него привезу я тебе подарок — пирожное. А еще чего, не скажу. Приеду — сама увидишь. Знаешь, доченька, когда я вернулся, пособирав ягоду, очень расстроился. Хотел поблагодарить соболишку за подарок, а его уже не было. Видишь, как плохо оставлять хорошие дела на потом. И спасибо надо говорить всегда и вовремя. Как же так сплоховал я? Но думаю, что еще встречу соболишку, извинюсь перед ним и поблагодарю за подарок.
Слушайся маму. Веди себя хорошо. Жди меня и обязательно приходи встречать. Я уже скоро приеду. Поцелуй маму, Милу, Васяту и, конечно, Тяпу. Скажи им, что я их тоже целую и очень соскучился.
Кто сосчитать мне, Танюшка, поможет, Сколько у зайчика серого ножек?Будь умницей. Твой папа».
На чистой страничке был нарисован смешной зайчик с восемью ногами. Но если повертеть в руках страничку, получалось, что заяц не один, а два их.
Глохлов аккуратно сложил странички и спрятал их в свой карман, не приобщив письмо к описи. Снова листал Глохлов дневник. Страницы, где Многояров упоминал Комлева, Глохлов читал и перечитывал. Нет, ничего не было в них, в этих записях, ничего намекающего на трагедию, на злой умысел. И все-таки, не отдавая себе отчета в этом, Глохлов искал хоть какой-нибудь намек, который мог бы как-то объяснить совершившееся.
Особенно долго вчитывался в беглые, ничего пока еще не говорящие строчки: «Нынче трудный день. Скалы. Калтус. Сохатый в трясине. Николай болен, но до сих пор скрывал от меня болезнь. Держится молодцом…» В записи другого дня снова несколько слов о том, что Комлев молодец, а потом уже вплоть до 18.00, до последней, оборванной выстрелом фразы, только деловые записи и никакого упоминания о рабочем.
«Почему я ищу в случившемся злой умысел — преступление? Почему? — думал Глохлов. — Предвзятость? Скорее всего произошел несчастный случай. Непреднамеренный выстрел. Разве мало бывало в тайге самострелов? Забыл разрядить, нечаянно дослал патрон, случайно задел курок…» Сколько таких вот случаев на его памяти, не один и не десять… Что заставляет в этом искать преступление?! Соображать надо!.. Ничего еще не знаю, а виновного уже определил. Откуда эта почти уверенность в виновности Комлева и неприязнь к нему? С тех самых пор, как начал он звать меня дядей Мотей и заискивающе заглядывать в глаза. Началось это с той весны…