Костер
Шрифт:
Тем кончилось их расстанное свиданье, — он убежал, не простившись, бродил то по лесу, то по берегу речки и просидел до ночи у пруда над заводью, где с детства любил просиживать часами за уженьем;
— Сломанная моя жизнь, — сказал он себе той ночью, как часто и, пожалуй, чересчур скоропалительно говорится в восемнадцать лет.
Старшие так и решили, разузнав подоплеку Матвеева гореванья, — на молодом, дескать, заживет скоро! Мавра даже посмеялась:
— Чтой-то нынче, сынок, у тебя пара и в праздник на гвозде висит?
— Успеет еще сноситься! —
Он мучился своим разочарованием долго и, может быть, поэтому так и ушел холостым в армию.
Теперь, проходя с отцом опушкою перелеска, он нахмурился, перестал разговаривать. Илья Антоныч догадался, каким воспоминаньем затенилось лицо сына, и не мешал его молчанию.
На могиле Веригина-деда все еще приметной оставалась забота о ней недавно навестивших погост Мавры с Антоном: палый лист с насыпи убран, два уже засохших пучка кукушкиных слезок положены на поперечину кованого креста. Это был единственный железный крест среди небрежно рассеянных деревянных, и склепал его когда-то из пруткового железа Илья Антоныч, переклепывал позже Матвей. Нынче ржавчина на кресте из красной стала желтой, а на пересечках побурела, но крест был стоек, и, когда Матвей с силой нажал на его концы, заклепки не подались.
— Еще постоит, если покрасить, — сказал он по-хозяйски.
Отец тоже опробовал все три поперечины.
— Который год собираюсь выкрасить, — отвечал он. — Да разживешься с зимы олифой, а весна пришла — рамы надо освежить оконные, либо в избе гнилу половицу сменишь иль еще чего. Глядишь, извел всю краску. Мертвый-то погодит, а живым не терпится.
Они уселись на насыпи и опять помолчали, следя за воробьями, стайкой перелетавшими с места на место: кое-где еще виднелась раздавленная скорлупа яиц, которые крошат в родительскую на могилах для «птичек божьих». И вдруг Матвей повторил отцовское слово:
— Живым не терпится.
Илья Антоныч искоса глянул на него: о чем бы это он?
Не про птичек же божьих. Но разгадки ждать не пришлось. Неподвижный и будто нарочно безрадушный, сын спросил:
— Не слыхал ничего про Агашу?
— Это про которую? — притворился непонявшим отец. Матвей не ответил. Оставалось говорить начистоту.
— А-а, — словно надоумливаясь, протянул Илья Антоныч. — Агаша-то? Она в нашем колхозе.
— Вернулась? — встрепенулся Матвей.
— Давно уж. По учету работает. Учетчицей в бухгалтерии.
— С мужем?
— С мальчонкой со своим. Не ужилась с мужем. Пил, говорили, много.
Матвей стихнул. Отец решился спросить, не вздумал ли он повидаться с Агашей, но не получил ответа и, повременив, сказал:
— О жизни, вижу, раздумываешь.
— Чего о ней раздумывать? — с неожиданной досадой проворчал Матвей. — Силком не возьмешь. Старое ворочать — только-горя наживать.
Отец не перечил, что прежнего не вернешь, но тогда надо, мол, не менять хорошего на плохое.
— А ты вон бросил первую жену, ушел к новой. Та плачет, а эта на тебе верхом скачет.
— Не все одно тебе, папаня, с первой я живу или еще с которой? —
— У нас начнешь выбирать — давай квартиру. Нет квартиры — подождешь, когда тебя выберут. И рожа — завидная невеста, если при ней угол. О приданом забыли спрашивать. Было бы где койку поставить.
— В приданое и на деревне хату не схватишь, — возразил отец. — В зятья к кому вползти — это милости просим! Жених нынче дорогой, а бездомный. Крыша ему самая приманка.
— На деревне, выходит, у меня бы давно пацаны бегали. Пара, а то и тройка, — сказал сын.
— Чего ж не перебираешься к нам?
Матвей засмеялся, положил руку на колено старика, легонько и игриво похлопал ею, точно бы хотел назвать отца шутником. Но опять сменилась улыбка угрюмостью, и он заговорил тихо:
— От первой я не ушел бы. Да с парнем ее не было сладу, головорез. Пробовал я с ним добром. Еще хуже. Парню пятнадцати лет не было, а сколько раз из милиции его выручал, из-под ареста. Выслать собирались — на поруки его взял. Он обратно хулиганит. А мать его жалеет. Пальцем не тронь! Ну, либо он, либо я. Выжил он меня из дому.
Матвей остановился, задумавшись. Отец чуял, что ему надо выговориться, может быть впервые, и не шелохнулся.
А жена была хорошая. Плакала, когда я ушел, это верно. Да и я жалел ее. Чуть было не вернулся. Пришел раз к ней, а парень меня на смех поднял. Плюнул я. Ну, а потом… Сколько не ходи нечетом! Переженился… В общем и целом не жалею, папаня. Живем ладно. Одно меня задевает, — ни за что детей не хочет!
— Отчего это против женского она порядку? — не вытерпев, укорил отец.
— Что, говорит, я с ним делать буду, со своим дитем роженым, если опять война? Сама-то она натерпелась, пока стала на ноги, разряд свой получила на фабрике. Мать у нее вдова солдатская, беженкой была, все добро в войну потеряла. Привезла ее малолетней девчонкой, мыкалась, мыкалась, померла. Ну, и пошло: кто девчонку ради милости к себе пустит, то в детдом она попадет. В семи городах жила, нагоревалась… Я ее убеждал насчет ребенка-то. Слышать не хочет. Я, говорит, глаза до дна выплакала из-за проклятущей войны. Да чтобы по моему хотению, говорит, еще свой ребенок слезами изошел, никогда, говорит, этого не будет. И я с ней вроде заодно начал думать… А ребятишек люблю, — кончил Матвей, и лаской затеплился его взгляд, вдруг оторванный от земли и остановившийся где-то поодаль, в молодой зелени кладбищенских берез и кленов.
Илья Антоныч под конец рассказа забеспокоился, начал подергиваться, выщипывать сухие травинки «из насыпи, крутить их в пальцах.
— Давно бы пора внуков мне, — со вздохом сказал он.
Наклоняясь к сыну, подбадривающе толкнул его локтем. — Больше слушай ее! Сноху-то мою. Чай, твой верх!
Матвей поймал припрятанное за усами насмешливое движение отцовых губ, но удержал просившуюся в ответ улыбку.
— Зачем тебе внуков? У тебя меньшой сынок наместо внучка.