Костер
Шрифт:
— Будьте здоровы — сказал Пастухов и пошел к двери, не обращая внимания на встречных, толкавших его в бока.
«Что за противный день», — подумал он, откидываясь на горячем сиденье автомобиля.
— В Комитет? — спросил шофер.
— К черту Комитет! Едем… в парикмахерскую.
2
Александр Владимирович любил гостей. Трудно сказать — почему. Потому ли, чтобы множилась молва о широте его натуры, либо потому, что он был и правда широк по натуре. Свое тщеславие он называл другими именами — гордостью, честолюбием, достоинством. Он даже посмеивался над тщеславием. Его забавлял работавший у него шофер Матвей Веригин, которому нравилось покрасоваться за рулем, хвастнуть машиной и ездой.
Но
Раз он добродушно сказал шоферу:
— Вам бы служить у какого-нибудь нувориша.
— Кто такой?
— Большой вы щеголь, Матвей Ильич.
Веригин ехал минуту молча, потом ответил с доброй улыбкой:
— Подшучиваете, Александр Владимирович. А самим по душе …
Пастухову на самом деле было все это по душе — и трубный глас сигнала, и крепдешиновые шторки на заднем стекле автомобиля (плоды обдуманных забот Юлии Павловны), и то, что Веригин, обогнав по шоссе какую-нибудь машину, старался как можно дольше придерживаться серединной черты дороги, которая отведена правительственным автомобилям. Поощряя эту ребяческую мистификацию, Пастухов сваливал весь грех на шофера, хотя сам испытывал щекочущую приятность, оттого что машина его и впрямь могла сойти за правительственную.
Юлия Павловна питала к Веригину большое расположение, и это давало Пастухову повод иногда подшутить и над ней:
— Что ты делаешь, Юленька?
— А что такое?
— Даешь Матвею чай с лимоном! Ведь этак у Ляли разовьется малокровие…
В разговоре с женой он прозвал Веригина Лялей: как бы Лялю не просквозило… у Ляли утомленный вид… — шпильки эти должны были означать, что если бы не Юлия Павловна, то Пастухов никогда не потакал бы шоферскому форсу.
К молве о себе Александр Владимирович относился настороженно, и, если она не благоприятствовала ему, он умел создать впечатление полного безразличия к ней. Многолюдие за домашним столом, потчеванье и пированье он любил искренне, но жестоко скучал, если гостей мало ублажало его радушие.
Сейчас, чтобы не думать о театральной неприятности, Пастухов старался перестроиться на праздничный лад и разъезжал по магазинам, забирая, где посчастливится, редкие марочные вина (тут он знал толк с молодых ногтей), разыскивая себе в подарок новое вечное перо и попутно накупая мундштуков, галстуков, цветных носовых платочков.
У него была способность управлять ходом своих мыслей: работая — размышлять о работе, отдыхая — освобождать голову от всего серьезного. Вещи влияли на его настроение, точно климат, — довольно было подержать в руках удачно расписанную старинную табакерку, как душа начинала улыбаться.
На этот раз и мысли и настроение Пастухова заупрямились. Он хотел представить себе приятный вечер с гостями, а воображение не слушалось. Хотел рассеяться, перелистывая на уличном столе букиниста «Русские простонародные праздники — Святки, Авсень, Масленица», а ему что-то мешало понять — есть ли у него желание купить вековой давности книгу или он сейчас закроет ее здесь, на Кузнецком мосту, чтобы больше никогда о ней не вспомнить.
Усталый от жары, он наконец велел ехать домой. Московские улицы быстрее покатились за его спину, и, когда уже поздно было придумывать — куда бы еще зайти, Пастухов вдруг почувствовал, что ему не жалко своей несчастливой пьесы. Он почувствовал, что настроиться на отдохновенный лад ему мешала не театральная неудача, а то состояние сжатой груди,
С этим изменившимся чувством Пастухов наново взглянул на свою размолвку с театром и увидел, что она не имеет значения для него, потому что не имеет никакого значения для театра, для всех театров, собиравшихся поставить комедию, и главное — не может иметь того значения для зрителей, на которое он прежде рассчитывал.
В один миг после причудливых новых домов Можайского шоссе оборвалась Москва. Машина взлетела на Поклонную гору. Русской игрушкой проглянула издали выточенная церковь Покрова. Набегая спереди и уходя под бок, потянулись Фили с приземистыми жилыми бараками и с перекрещенными улицами старинного села. Простор равнины вливался в обвешанное редкими облаками небо, и на нем разрозненно виднелись фабричные трубы, массивы высоких зданий.
Одни эти названия — Фили, Поклонная гора — уводили Пастухова по исхоженным тропкам размышлений в давно прошедшие времена. Который раз за свою жизнь задавался он вопросом — повторяет себя человеческая история или нет? И если повторяет, то во всем и всегда ли? Во многом, слишком многом есть сходство между тем, что когда-то бывало и что происходит нынче. Но ведь неизбежно и различие. Чего больше? Существует прогресс, и, значит, различий между минувшими и нынешними временами становится все больше. Но одно меняется быстро, другое слишком медленно. Сколько раз за десятилетие отыщет себе новое русло какой-нибудь ручей, а леса стоят веками и скалы недвижимы тысячелетья:.
Бонапарт ждет на Поклонной горе, когда «бояре» поднесут ему ключи Москвы. Все говорит, что час его торжества наступил. Но перед тем как нога его коснулась Поклонной, военный совет в Филях решает, что час пробьет позже. И вот торжеству нетерпеливого цезаря суждено обернуться униженьем. Из века в век цезари не только побеждают, но и просчитываются. И, однако, за одним цезарем является другой, гонимый неумирающей жаждою господства над миром, уверенный, что хорошо обучился истории и не даст ей над ним посмеяться. Повторится ли история на этот раз, несмотря на все различия времен? Заурядный австрийский фельдфебель, еще вчера смешной, а нынче превратившийся в чудовище, ужаснувшее Европу, — этот горлан в римской тоге, взятой напрокат в балагане древностей, — удержится ли он на цезарском помосте, на который вскарабкался, подсаженный пушечными королями Рура?
Пастухов глядит через смотровое стекло прямо перед собой. «Кадиллак» мчится по широкой линейке Минской магистрали. В боковое опущенное окно жужжит Встречный ветер, пропитанный горячим духом асфальта, еще мягкого от дневного пекла. Солнце уже опускается, и на северо-западе облака золотятся. Далеко впереди линейка шоссе кажется кинжалом, положенным на землю. Асфальт отсвечивает краской заката, и похоже, что кинжал окровавлен… Вчера сообщалось о новом налете бомбардировщиков на Минск. Что будет сообщено завтра? Каким еще варварством, каким срамом покроет себя восславляемая на всех перекрестках цивилизация Запада? Какими еще жертвами, какой отвагою ответит народ, снова вынужденный кровью отстаивать советскую землю от нашествия врага? Что там сейчас, на другом конце этой новой, совсем недавно отстроенной магистрали? Как знать. Но вовремя, к самому сроку протянут на запад ее отшлифованный кинжал… Вдруг Пастухов увидел, как там, где склоняется солнце, прикрывая его, выпучилось громадное темное облако с отливом голубиного пера посередине и с огненной оторочкой по краям. Оно повторяло контур сфинкса, но вместо львиной головы несло остроносую морду павиана. Сфинкс не менял очертанья, не двигался. Только оранжевый хвост, обнимавший поджатые лапы, медленно вело книзу, будто страшилище собиралось им щелкнуть.