Костры детства
Шрифт:
В лесу, у родника, свежо и прохладно. Пахнет молодой травой, сыростью. Где-то в гущине подлеска перекликаются птицы, бродят ежи, исхудавшие за зиму ласки. Ты слышишь лесные голоса, невнятные шорохи, всем телом чуешь полную неизведанных тайн жизнь земли. Руки и ноги ноют от сладкой усталости, и так тебе хорошо, что ты вдруг в какой-то несказанно прекрасный миг начинаешь испытывать наслаждение трудом, радость работы пахаря-земледельца.
Приникнут к роднику, долго пьют чистую холодную воду верные твои друзья кони. Пофыркают, на минуту оторвутся от воды и стоят, раздумчиво слушая журчание родника. С их нежных, бархатистых губ стекают, звонко падают на обомшелые камни прозрачные капли. Постоят кони, подумают и опять наклоняют к роднику гривастые головы и снова пьют…
А там, на заветной опушке, уже призывно пылает костёр. Кто-то жарит картошку, кто-то в измятом солдатском котелке подогревает чуть приправленный
Хотя мы, считающие себя мужиками, «зелёные» пахари, смотрим на девчонок с лёгким презрением, потому что вроде бы и не их дело ходить за плугом, а тем более пасти коней в ночном, втайне каждый из нас вздыхает по какой-нибудь Танюшке, Соне или Фросе. Во-первых, нам известно, что после гражданской войны не в каждой семье отцы остались живыми, что нелегко работать женщинам-вдовам, у которых на плечах целая куча детей-сирот и среди них ни одного парня. Видно, потому даже самые разухабистые из нас жалеют девчонок, стараются хоть чем-нибудь помочь им: запрягут и выпрягут коней, на отдыхе почистят и отрегулируют плуг, носят здоровенные вязанки сушняка для костра. Во-вторых, каждому из нас хочется казаться заправским мужиком, при случае прихвастнуть перед товарищами: вот, мол, Танька меня вчера поцеловала, а ночью я грелся под её полушубком. Ничего этого, конечно, не было и в помине, но нам хочется, чтоб так было, потому что больно хороши наши труженицы-девчата. Глядишь, идёт какая-нибудь из них за плугом, румяная, стройная. Упадёт ей на плечи старенький материнский платок, а степной ветер растреплет каштановую с рыжинкой косу, и кажется тебе, что никого нет лучше её. А она, чтоб не захлюстать подол в росных бурьянах, подоткнет повыше платьишко и шагает по борозде крепкими своими аккуратными ножками, так, будто не идёт, а танцует на пахоте. Это ничего, что босые её ножки исцарапаны колючим старником, потемнели от пыли. Вечером она побежит к лесному роднику, умоется, ополоснётся, настороженно оглядываясь, чтоб какой-нибудь озорник не сглазил её девичью красу, и идёт к костру свежая, чистая, быстрая, будто и не шагала весь день за плугом. Идёт, скромно потупив голову, на ходу заплетая густую, растрёпанную косу, а сама так и стреляет карими своими глазами, словно хочет обнять весь наполненный птичьими песнями, запахами первых весенних цветов и земли блистательный мир…
Горит костёр. Плывут над полями, над перелесками протяжные песни: про разбойников, которые среди лесов дремучих несут раненого товарища; про растущую на крутой горе калинушку-размалинушку; про корабль, на котором плывёт молодой солдат; про казака, скачущего через долину, чтобы повидать свою милую; про коварную казачку, которая ему изменила и другому сердце отдала. Глядя в звёздное небо, поют седые, бородатые деды и дядьки, куда-то в немыслимую даль тонко и нежно ведут песню девчонки, ломкими, хрипловатыми от ветров голосами мы, «зелёные» пахари, подпеваем им, и, словно белые лебеди, летят наши песни далеко, далеко. Летят над перелесками, над просёлочными дорогами, над холмами и долинами, над полями, которые исхожены нами, и такое в душе у тебя тихое счастье, что готов ты заплакать от любви к земле, к полям, к людям и зверюхам, к деревьям и травам, ко всему живому, трепетному, что окружает тебя, уставшего и счастливого от нелёгкого многодневного труда…
Костёр горит, сыплет искрами. И так хорошо лежать у огня, слушать неторопливый рассказ о герое Котовском, который проходил с бригадой по нашим местам, бил беляков и гарцевал на коне, одетый в синюю венгерку и в огненно-красные галифе; о жизни Василия Ивановича Чапаева, о Блюхере, о Фрунзе, которых видели дядька Павел или дед Митрофан. И тебе самому уже кажется, что ты герой, что скачешь ты по полю битвы, рубаешь белогвардейцев и на остро отточенном, до зеркального блеска начищенном твоём клинке пылают огненные отсветы пожаров…
Чуть дальше, за перелеском и за кривой балкой, на склонах дальнего холма и у невидимого в ночной темноте просёлка тоже горят костры. Ты знаешь, что там, у костров, сейчас тоже отдыхают, пасут коней пахари и так же поют песни про плывущий по синему морю корабль, про злую кручину — подколодную змею, которая извела добра молодца, и так же слушают рассказы о героях минувших войн, о зачарованных кладах на сельских кладбищах, о поимке бандитов-махновцев. Тебе ведомо не только это. Ты знаешь, у какого костра кто сидит, потому что все эти люди, жители окрестных хуторов, — друзья твоего деда и твоего отца, твои друзья и подружки, которые так же, как ты, исходили не одно поле на этой чуть всхолмленной нелёгкой земле…
Костры, костры! Сейчас, через многие годы, через всё, что пережито, что навсегда потеряно и что найдено, сквозь войны и горе, радость и надежды, светят они мне оттуда, издалека, от начала дорог, согревают душу и не меркнут, не гаснут вечно манящие незабвенные костры детства…
Мы, подростки, любили поля во все времена года. Весной, когда отцы наши, кто вручную, а кто сошниковой сеялкой, засевали мягкую пахоту пшеницей, рожью, овсом, ячменем. Летом, когда приспевала пора уборки и вся деревня от мала до велика выходила на жатву с ночёвкой в поле. Осенью, когда чисто убранные поля нежно и слабо зеленели поздней отавой, а по отаве ходили коровы, лакомясь последней свежей травой. Мы любили наши поля и зимой. Соберёмся, бывало, в лес за хворостом, бредём в старых, видавших виды полушубках, в залатанных валенках, снег под низким солнцем отливает желтизной, мороз румянит, пощипывает щёки, а мы идём и вспоминаем: на этом поле, ещё совсем недавно бродил байбак, там дед Иван подрезал косой перепёлку, потом лечил её дома, а там прошлой осенью дядя Петро видел волка.
Мы по-сыновьи любили каждое поле, потому что наши поля кормили не только нас, малых пахарей-несмышлёнышей, но и многих людей, которых мы не знали и никогда не видели в лицо. Мы гордились скупой похвалой отцов и матерей и понимали, что похвалу эту заслужили трудной работой на земле…
Мы любили и по-хозяйски жалели скотину, всю окружавшую нас живность, которая на наших глазах рождалась, взрослела, старела и умирала, как положено по закону жизни. С того самого часа, когда довольный отец вносил в тёплую избу окутанного паром мокрого жеребёнка или телёнка, бережно укладывал на постеленную в углу солому, мы уже не расставались с ними. Мы кормили, поили, растили жеребят, телят, поросят, утят, цыплят. Мы ежедневно их чистили, убирали их помёт, пасли их на толоке, и они привыкали к нам, как к друзьям. Потом выращенные нами кони становились самыми верными нашими помощниками в трудной работе, коровы щедро отдавали нам густое парное молоко, а всякая предназначенная для пищи живность, отгуляв своё, в нужную пору оказывалась на деревенских столах.
Неизбывная любовь к полям, ко всему живому приходила к нам вместе с работой на земле, с сознанием того, что тебе вот каких-нибудь десять — двенадцать лет, а ты уже труженик, помощник в семье, настоящий мужик-земледелец, который не может не любить, не жалеть и не пестовать все, что сам вызывает к жизни и растит своим нелёгким трудом.
Этой любви, этому хозяйскому чувству труженика исподволь, незаметно учили нас деды, отцы, матери, старшие братья и сестры, и мы во всём старались походить на них: беречь каждое оброненное зерно, каждый клок соломы. Мы никогда не били взмыленную, изнемогшую лошадь, не оставляли без корма корову или свинью. Мы, подростки, убирали и уносили в сарай забытый у ворот валёк, брошенную кем-то лопату. Мы в срок смазывали дёгтем конскую упряжь, чтобы затвердевшие постромки не натёрли лошади бока. Мы по-взрослому соревновались: кто чище вспашет поле, кто туже свяжет тяжёлый сноп пшеницы, а кто лучше вывершит стог сена.
Любви к земледельческому труду, к коню, корове, свинье, курице учили нас и наши деревенские учителя. Люди образованные, начитанные, они выписывали газеты и журналы, покупали много книг, но их покрытые мозолями загорелые руки ничем не отличались от рук деда Митрофана или дяди Петра, потому что они, учителя наши, сами сажали картофель, ходили за плугом, доили коров, а в свободный час не считали зазорным пасти свиней и овец.
Они поднимали в наших глазах образ работяги-земледельца, ходили с нами в поля, показывали, как в разбухшем пшеничном зерне растущее семя разрывает кожуру, как развиваются в нём первые зародышевые корешки, как выдвигается из тёплой подземной тьмы стебель. Они не раз рассказывали нам, как от острой суковатой палки тысячелетиями шёл к деревянной сохе, потом к железному плугу наш далёкий пращур-земледелец. Они учили нас уважать этот многовековой путь, рассказывали о бесправии крестьян при царизме, о полосах голода и о вымирании целых сел и деревень. Они день за днём внушали нам, что труд земледельца — самый почётный, самый человечный, самый красивый труд.
В тогдашних школьных программах не значились многие книги, о которых говорили нам возвышающие земледельца деревенские наши учителя. Затаив дыхание, слушали мы у горящих костров длинные и тяжкие, как борозда, строки Вергилия:
Тот, кто мотыгой дробит неплодную землю сухую Иль бороной пашню свою размягчает, тот полю полезен, Так же и тот, кто борозды поднял на пашне, ещё не рожавшей, Вторично пройдётся по ней своим плугом тяжёлым, Тот, кто всю жизнь с землёй, — он земле и хозяин…