Костры партизанские. Книга 2
Шрифт:
И даже очень хорошо, что взрывы разрушили землянки: теперь можно смело утверждать, что эти убежища для красных бандитов были еще в стадии подготовки, что именно благодаря отчаянно смелым действиям и решительности его, коменданта района, вся операция закончилась так успешно: убито только два солдата вермахта!
Продумав я взвесив все, фон Зигель и послал своему начальству донесение, из которого явствовало, что случившееся — еще один подвиг солдат вермахта и лично его, гауптмана фон Зигеля.
В том донесении он точно указал не только свои, но и потери
И убитые были. Их фон Зигель не выдумал. Ровно тридцать пять. И все местные. Из окружающих Степанково деревень. Те самые местные, которые повстречались на дороге, когда его отряд от землянок спешил к комендатуре.
В том, что убитые были самыми обыкновенными гражданскими лицами, не было преступления. Фон Зигель точно знал, что любая жестокость по отношению к местному населению будет очень благосклонно встречена в верхах: ведь не случайно заявлено, что не подсудно любое деяние людей вермахта, совершенное на восточных землях; он очень хорошо помнит, как радостно смеялся Гиммлер, когда ему осторожно, боясь навлечь на себя гнев, рассказали об ответе девочки из варшавского гетто. Действительно, ответ девочки звучал забавно. У нее спросили, кем бы она хотела стать. Она совершенно серьезно ответила: «Собакой. Ведь часовые их так любят».
Лично он, фон Зигель, в этом ответе улавливает самое главное, чего и планировали добиться всем режимом гетто: не учительницей, не врачом, не актрисой мечтала стать та девочка; она за несколько месяцев соответствующего режима прониклась сознанием, что лучше всего, выгоднее всего быть тем, кто угоден господам. Не случайно и то, что именно ребенок, а не кто-то из взрослых, так сравнительно быстро схватил невысказанное желание господ: дети наиболее восприимчивы, их душа всегда готова подчиниться воле по-настоящему сильного.
Так рассуждал фон Зигель. Как ему казалось, логично и правильно рассуждал. Он даже мысленно самому себе боялся признаться, что ему очень страшно. Страшно от мысли, что ближайшей ночью на его комендатуру может напасть какой-нибудь партизанский отряд и тогда…
Он был уверен, что в его положении самое разумное — сидеть тихонько около теплой печки и молить бога о том, чтобы партизаны хотя бы до весны, хотя бы до тех дней, пока после разгрома под Москвой вермахт вновь не воспрянет духом, не нагрянули к нему.
Но, пожалуй, еще больше он боялся, что кто-то из своих вдруг обвинит его в мягкосердечии. А такое может обрушиться. И подтверждение — вчерашний разговор с гебитскомендантом. Сначала оберст справился о здоровье отца, пожаловался, что ночами и к перемене погоды побаливают раны, полученные еще в первую мировую войну, и лишь после этого сказал, словно только сейчас придумав:
— Да, дорогой фон Зигель, надеюсь, вы хорошо помните, что сказал фюрер? «Эта партизанская война…»
— «…имеет и свои преимущества: она дает нам возможность истреблять всех, кто выступит против нас», — как эстафету, подхватил фон Зигель.
— Прекрасно! Однако эти пророческие слова нужно не только помнить. Надеюсь, вы поняли меня?
— Яволь…
Даже не простившись, оберст бросил телефонную трубку.
Неспроста состоялся этот разговор, неспроста…
Конечно, партизанская война представляет много возможностей для расправы со всеми неугодными элементами из местного населения; конечно, она — блестящий повод для уничтожения местного населения. Но как претворить в жизнь это указание, если у тебя ничтожно мало солдат, а кругом все — и люди, и леса, утонувшие в снегах, — враждебно тебе?..
Или, может быть, все же позвонить гебитскоменданту и доложить, что в районе далеко не так благополучно, как сообщал ранее?
Что угодно, но только не это! Ни один из фон Зигелей, как бы отвратительно он себя ни чувствовал, никогда и никому не признавался в трусости или бессилии!
Фон Зигель мучительно искал выход, был крайне зол и на самого себя, и на подчиненных, и на свое начальство за то, что оно толкнуло его в этот озлобленный край, но когда кто-то робко стукнул костяшками пальцев о дверь, гауптман сразу остановился у стола на своем привычном месте и сказал спокойно, словно настроение у него было самым распрекрасным:
— Войдите!
Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в образовавшуюся щель смог быстро и бесшумно проскользнуть Свитальский. Проскользнул, молодцевато вытянулся у порога и почтительно доложил:
— Старосты деревень собраны по вашему приказанию.
Глядя на начальника полиции, осунувшегося и постаревшего за эти дни, фон Зигель окончательно запрятал свой страх в самый дальний закуток души, стал еще непроницаемее, еще величественнее.
Едва он вышел на крыльцо, старосты поспешно обнажили головы, склонили их в почтительном поклоне. Может быть, в притворно-почтительном? Может быть, для того, чтобы спрятать глаза?
— Осмелюсь спросить, господин гауптман, — рвет сторожкую тишину почтительный, но спокойный голос Опанаса Шапочника. — Учитывая, что наш староста доблестно погиб при исполнении служебных обязанностей, я самовольно сюда явился. Прикажете удалиться или дозволите остаться?
Внутренне фон Зигель поморщился, когда Шапочник так бестактно и при всех напомнил о гибели старосты, даже глянул на него гневно и сразу успокоился: такие ясные и правдивые глаза, как у Шапочника, могут быть только у человека честного, преданного тебе. И фон Зигель смягчился, кивнул благосклонно.
Речь коменданта района была предельно краткой и понятной всем: приближается весна, а в это время года, как известно, нужно засевать поля; господа старосты жизнью своей ответят, если хоть одно поле окажется незасеянным.
Будто пролаял это и ушел в комендатуру, никого не удостоив даже взглядом.
Вернувшись в Слепыши после облавы, в которой ему против своей воли пришлось участвовать, Василий Иванович сразу же поспешил домой, словно там у него дел было невпроворот. Но, посидев немного за пустым столом, понял, что ему просто страшно, что все это время он ожидает от фон Зигеля какой-то гадости и боится ее.