Кот
Шрифт:
Они были квиты.
Память у Буэна стала сдавать. Он прекрасно помнил, что где произошло и какая при этом была погода — ясная или дождь, помнил свои разговоры со здешними торговцами, помнил огромного омара, купленного в пику Маргарите, помнил первый грузовик, увозивший вещи соседей из третьего от них дома. Он помнил, что писал в своих записках и что писала жена в своих, которые с презрительной гримасой клала на рояль или ночной столик.
Память подводила Буэна только в том, что касалось очередности происшествий, дат.
Когда все окна в тупике открывались, в нем становилось не так мрачно, не так молчаливо. Чувствовалось дыхание жизни; то в одном, то в другом доме раздавались голоса; какой-нибудь ребенок играл на тротуаре, и мать его окликала; звучали то пластинки, то радио, и неизменным фоном этой симфонии служил гул машин на улице Санте и даже далекие его отголоски с улицы Сен-Жак.
Облокотясь на подоконник, Буэн глазел на разобранную мебель, которую грузили в фургоны, и узнавал вкусы, проникал в жизнь тех, с кем раньше лишь случайно встречался на улице. Он удивился, увидев у одного бывшего офицера пишущую машинку и огромную картину в золоченой раме, изображавшую морской бой во времена флибустьеров.
Маргарита на первом этаже тоже смотрела, но окно у нее оставалось закрыто — она выглядывала из-за шторы, так, чтобы ее не заметили. Вид у нее был болезненный, ела она еще меньше, чем прежде, и явно сдавала. Ей случалось теперь пренебречь косметикой, хотя прежде она всегда слегка подкрашивалась, чтобы цвет лица был поживее. Странно было видеть, как она день ото дня все блекнет и тускнеет.
Входя в гостиную, она всегда замирала на миг перед клеткой с попугаем и шевелила губами, словно в церкви. Буэн так и не привык к безмолвной птице. Дохлый попугай угнетал его еще больше, чем живой. Теперь, когда он был неподвижен, от него исходила некая таинственная угроза, как от тех африканских статуй, которые Эмиль видел в витрине у торговца картинами.
Вечерами уже не нужно было накрывать клетку мольтоном.
Он не помнил точно, когда возникла г-жа Мартен. Вроде бы в то самое время, когда выезжали жильцы из дома напротив. По тупику тогда разгуливали необычные люди. Они приезжали в машинах, с портфелями под мышкой, расхаживали взад и вперед, заглядывали в планы, останавливались, снова шли куда-то, махали руками. Это были архитекторы и подрядчики с техническим персоналом. Поглядев на них, Маргарита захлопывала окна и уходила, лишь бы их не видеть.
Иногда Буэн надеялся, что она уступит, смягчится, посмотрит на него по-человечески, чуть-чуть теплее и что-нибудь скажет. Все равно что. Например, самое простое: “Пора завтракать…”
То, что говорится во всех домах, повсюду, где живут вместе люди.
Он забыл бы кота. Может быть, совсем. Может быть, ненадолго, тем более что успел уже столкнуться с новыми посягательствами.
В сущности, не признаваясь сам себе, он испытывал перед ней страх. Она более последовательно рассуждает, более энергична, лучше собой владеет. На худой конец, он согласен зажить по-старому, даже если через три дня они снова начнут ссориться и писать друг другу записки. Она — иное дело. Ее лицо и взгляд застыли, как чучело попугая.
Он ее жалел. Это распиравшее Маргариту чувство было, вероятно, болезненным, и Буэн боялся, как бы она не лопнула.
“Еще чего! — тут же возражал он сам себе. — Такая нипочем не лопнет. Во всяком случае, пока ты жив. Она хочет вогнать тебя в гроб и вгонит, можешь не сомневаться. А до тех пор она не сдастся”.
Было лето, кажется август. Мясник и итальянец бакалейщик уехали отдыхать, и, чтобы найти открытый магазин, приходилось отправляться дальше обычного. Везде закрытые ставни и объявления на них; он трижды менял прачечную.
У Буэна вошло в привычку следовать за женой, когда она отправлялась за покупками; правда, ежедневной повинностью это еще не стало. Иной раз он уходил первым, иногда выбирался из дому попозже, часов в одиннадцать, чтобы выпить аперитив сразу по возвращении.
Пить он стал больше, по-прежнему красное вино. После еды его клонило в сон от вина, и он не без удовольствия ощущал это оцепенение, дарившее его снами, которые были правдоподобнее ночных. Все как в жизни, только перепутано. Голоса и позы слегка искажены. Он оставался в кресле; голова тяжелела, глаза полуприкрыты. Какое-то время он еще различал блестящие ножки рояля, ножки рюмок в форме львов на стеклянных основаниях. Эта картина незаметно тускнела, и сквозь нее проступало дерево в лесу Фонтенбло, и казалось, он слышит насмешливый, вульгарный, но такой живой голос Анжелы.
Когда после несчастного случая ее привезли на больницы, Буэн купил шезлонг, потому что она могла проковылять лишь несколько шагов на костылях; он уже знал от врача, что она останется парализованной, но был уверен, что она будет жить.
Спустя год ее снова увезли на машине “скорой помощи” в больницу, и много месяцев он навещал ее по три раза в неделю в большой палате, где, так же как он, сидели на краешках кроватей другие мужья и перешептывались с женами.
— Ну как, справишься? Совсем, что ли, худо?
— У меня тут подружка, — притворилась она веселой. — Звать ее Лили. Рыженькая, через две кровати. Продавщица в “Галери”.
Спустя полгода Анжелу выдали ему на руки, не скрыв, что состояние больной ухудшилось, но помочь ей больше нечем. К ней ходил врач, практиковавший у них в квартале. Старая г-жа Бланке помогала по хозяйству, проводила с Анжелой почти весь день, готовила ей еду. У Анжелы отекали ноги. Потом неимоверно раздулся живот. Почки были поражены. Она не знала этого и, бывало, говорила, когда Буэн ее мыл:
— Гляди-ка! Я точно беременная! Однажды вечером, в пятницу, семнадцатого мая, он распоряжался строительством неподалеку от заставы Шапель. Старший мастер, толстяк Леон, был его старинным дружком.
— Пропустим по стаканчику?
— Жена ждет. Знаешь, она ведь лежачая.
— А мы по-быстрому!
Он пробыл в кафе минут пять, не больше. Когда вошел в дом, г-жа Бланке резко встала со стула; глаза у нее были красны. Она зорко глянула на него, словно опасаясь какой-нибудь вспышки: