Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
— Клади ж ее. Сюда! Сюда! — И пан обозный, который никогда, бывало, и палец о палец не ударит, стал умащивать под грушей множество вышитых подушек, что принесла из рыдвана Явдоха, встревоженная мама Михайлика. — Да клади же!
И тут Михайлик почему-то рассердился.
Он ничего не сказал обозному, оттого что и сам не знал — на кого сердится: на пана Демида, на чаровницу Роксолану или… на самого себя?
Положив скорей свою нелегкую ношу, что вдруг показалась ему еще тяжеле, положив ее на коврик, раскинутый под грушей, на подушках,
— Пойдем уж! — сказала мама и потянула его за латаный рукав.
Уходя, Михайлик глянул на пани Роксолану, — она лежала на земле, разметавшись и раскрывшись, — и кинулся от груши прочь.
— Куда же ты, соколик? — благодушно окликнул обозный Пампушка. — Перинку выпь из рыдвана!
Михайлик остановился.
«Да уходи же ты!» — мысленно подталкивала парубка полонянка-татарочка. Но Михайлик немого того клика не слыхал.
— Тащи перинку сюда! — повторил пан обозный. — А то сыро тут, жестко… Перинку, ну!
Но Михайлик, ступив уже несколько шагов к голубому рыдвану, чтоб вытащить оттуда преогромную перину, вдруг остановился опять.
— Да взбей ты ее хорошенько! — ласково покрикивал пан Куча.
— Молотом, пане? — как был он у пана ковалем, а не постельничим, неожиданно вспыхнул Михайлик.
— А ручками не перебить? — язвительно осведомился пан Демид.
— Ручки у меня, пане, для перинки больно корявы.
— Делай, что велено! — рявкнул обозный, оскалив щербатые зубы.
— Я, пане, коваль! — горделиво ответил парубок.
— А так, мы — ковали, — кивнула, подтверждая, и матуся.
— Без молота — ни-ни! — важно, без тени улыбки, потому что был он несмеян, добавил сынок и, круто повернувшись, двинулся прочь от груши, куда его тянула, а может, уже и не тянула та самая сила, что, говорят, крепче многих сил на свете.
Демид Пампушка разинул было рот, чтоб на непочтительного ковалишку рявкнуть, но…
Тут за его спиной раздался женский визг:
— Гадюка!
— Это я — гадюка?! — мигом обернувшись, обиженно спросил обозный у жены, но тотчас же увидел, что по коврику к розовой ляжечке перепуганной пани Роксоланы ползет, извиваясь, какая-то рыженькая змейка.
— Ой, спасите! — вопила пани.
Но никто не шевельнулся.
Пана обозного и всегда-то брала оторопь при виде опасности.
Михайликова мама… хохотала. А Михайлик, не скрывая любопытства, глядел, что будет дальше.
— Кто в бога верует! — взывала пани.
— Да это ж не гадюка! — прыснула татарка Патимэ.
— То — желтопузик, пани, — сказала и Явдоха, шагнула к змейке и спокойно взяла ее пониже золотистой головки.
Но пани завизжала еще сильней и опрометью бросилась к Михайлику.
— Да он же не укусит, пани, — молвил было и парубок, но в этот миг Роксолана вновь очутилась у него на руках.
Хлопца даже зашатало.
— Боюсь,
— Да он же совсем не страшный, — пытался угомонить ее Михайлик.
— А погляди, какой кругленький глазок! — И Ковалева мама поднесла рыжую змейку к самому носу пани Роксоланы, да так напугала ее, что привередница завопила уж вовсе неистово.
— Слезайте, пани, — сурово приказала Явдоха.
— Ой, не слезу!
— Слезай, говорю тебе! — теряя остаток холопского почтения, прикрикнула наймичка на свою пани.
— Ой, боюсь!
— Слезай, бесстыдница, не то суну тебе гадину за пазуху.
— Суйте, — совсем другим голоском, спокойно и как будто даже снова сонно, молвила Роксолана. — Все одно не слезу.
— То есть как? — приходя в себя после испуга, удивленно спросил и пан Пампушка-Куча-Стародупский.
— А так. Вот здесь и буду.
— Доколе?
— Пока не перестану бояться.
— Когда же ты перестанешь?
— Не знаю. Может, к вечеру. А может…
— Роксонька, люба, опомнись!
— Как ты, Диомид, не понимаешь: твоему цветику страшно.
— Да ведь я здесь.
— Ты же не хочешь взять меня, чтоб носить на руках до утра.
— Послушай, Лана.
— Не хочешь ласточку свою потешить? Видишь, вот я какая, возьми! — И пани изгибалась у Михайлика на руках, и что-то там, тепло колыхнувшись, выглянуло из-под раскрывшейся сорочки, и хлопец, будь он поэтом, непременно подумал бы в тот миг о спелой земляничке, — не о клубнике, а о мелкой лесной земляничке, потому как пани Роксолане еще не пришлось ни рожать, ни кормить, — но Михайлик не был поэтом, и он подумал лишь про зыбкий белоцвет калины с вызревшей до времени красной ягодкой посреди пышной грозди, — ей богу, именно так и подумал, ведь не чаял он в простоте душевной, что мы с вами, читатель, жаркие мысли его подслушаем и предадим огласке.
Пан Куча стремглав кинулся подхватить супругу на руки, ведь и сама она уже, казалось, возжелала его. Однако пани тут же предуведомила:
— Не сойду с рук твоих до утра, Диомид…
— Надо ж ехать дальше. Мне должно поспешать…
— Тогда останусь тут. — И пани Роксолана стала поудобнее устраиваться на руках охваченного дрожью Михайлика, лукаво и прельстительно глядя на него снизу.
— Поноси хоть ты меня, Кохайлик, или как там тебя зовут…
— Его зовут Михайликом, — сказала мама.
— Кохайлик, Кохайлик, — шептала Роксолана, прильнув к его широкой и крепкой груди, где так сильно колотилось сердце. — Неси меня, неси!
И Михайлик понес ее, сам не зная куда.
— Вон к той осине.
И парубок свернул в траву, к той осине.
— Да скорее же! — подгоняла прелестная пани, увидев, что Явдоха, Патимэ-татарочка да и сам пан Пампушка-Куча-Стародупский стараются от них не отстать, чтобы, случаем, чего не вышло.
И Михайлик наддавал ходу.