Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
— В Киев-город, мати, — отвечали чумаки.
— Бог помочь! — напутствовала женщина и, как сын, так же зорко, однако потеряв уже надежду найти когда-нибудь своего мужа, оглядывала каждого, не увидит ли хотя кого знакомого, кто скажет про Иванову долю пускай и горькое слово.
— Челом, матусю! — откликались чумаки, продолжая свой путь, ибо учтивость среди простого народа во все времена была свята и нерушима, а чванных невеж, вахлаков неприветливых не любили добрые люди никогда и нигде, даже если были те неучтивцы и знатными панами, вельможами, головами иль начальниками, — не любили грубиянов, презирали даже, — вот и проходили все эти люди мимо пана обозного,
И пану обозному припомнилось, как порой дразнят чумаков: «Хоть и воз до пота мазал, так и соли всласть поел», но он промолчал, ибо так ему захотелось пощупать и понюхать чумацкие мажары, что он снял-таки перед простыми людьми шапку.
Однако поклониться пан Пампушка-Куча-Стародупский все же не мог, не гнулась шея, и он, чуть-чуть преломившись пониже спины, басисто молвил несколько слов степенному чумацкому атаману, мудрому знатоку степных дорог, что обошел пешком не один десяток стран, а теперь вот не спеша, в самой середине обоза, приближался к пану Куче.
— Дай бог здоровья! — выжал из себя вельможный пан.
— Дай бог и вам, — вежливо ответил атаман чумацкой ватаги.
— Помогай бог.
— Спасибо!
— Куда плететесь?
— Не «куда» спроси, а «откудова».
— А что бишь везете? — потянул носом обозный.
— Везем возы.
— А на возах? Не порожнем же?
— Черноморского лова рыбу, — отвечал атаман ватаги, не придерживая, однако, волов: если станет один, придется стать всему обозу.
— Носом чую, что рыбу, — молвил обозный, шагая рядом с атаманом. — Осетрину? Вяленую?
— Разную.
— Продайте.
— Сколько?
— Десяток.
— Возов?
— Рыбин десяток.
— Для десятка да мажару развязывать?
— А коли два?
— Два воза?
— Два десятка.
— Гей-гей! — прикрикнул атаман на волов.
— А опричь рыбы? Что везете? Кроме рыбы? А?
— Лиманскую соль, — не спеша ответил атаман ватаги.
— Вижу, что соль. А еще? — И пан Куча опытной рукой полкового обозного пощупал холстину на одной туго увязанной дубовой мажаре, от коей сладко тянуло чем-то весьма знакомым, однако слишком неожиданным посреди степи. — Уж не ладан ли?
— Ладан, паночку.
— Продайте малость.
— Горстку? — насмешливо спросил чумак.
— Купим целый мешок! — вставила и свое слово Роксолана.
— Шутите, пани! — рассердился чумак.
— На что нам столько ладана? — опасливо обернулся к жене Пампушка.
— Диомид! — прикрикнула пани, и обозный осмотрительно умолк. — Так продадите? — еще раз спросила пани обозная у сердитого атамана. — А если два мешка?
— Будьте здоровы, ясная пани! — учтиво сказал тот и оглянулся назад, где раздавалось чье-то громкое «цабе! цабе!» — это волы, взявши влево, чуть не разбили колесом
Обозный крепко выругался и, схватив Роксолану за пухлую ручку, спросил:
— Зачем столько ладана?
— Во славу божью, — тоном святоши ответила пригожая панн.
— Грехи замаливать?
— Еще не нажила.
— Видно, уже… А с кем? С кем нагрешила? Пречистая да святая! Согрешила-таки? Согрешила? Говори!
— Нет еще… а жаль! — И Роксолана загадочно улыбнулась, так что пану обозному тут же захотелось то ли обнять ее, то ли ударить. — Я покупаю ладан для тебя.
— Ты на что киваешь? — опасливо спросил пан Куча-Стародупский.
— Не на грехи. На все твои грехи — мне начихать.
— То есть как?
— А так… — И пани Роксолана, не впервые ли в жизни, задумалась.
— Грехи — то дело прошлое, — вдруг заговорила она.
И что-то странное зазвучало в низком ее голосе, от чего пан обозный насторожил уши, ожидая что еще скажет его женушка, ибо столь явственной мысли в ее очах ему доселе видывать не приходилось.
Чумаки отошли уже далеченько, и у кого-то там скрипело несмазанное колесо, и песня катилась в близкую балочку, да Пампушка уже не слышал того и не видел, так его задело что-то в речи супруги, и он ждал, что она скажет еще.
И супруга сказала:
— Грехи — всегда дело прошлое. А меня заботит твоя дальнейшая доля, твой талан: сегодня, завтра, через год.
— Мне везет, голубка.
— А ты только подумай: по субботам ставишь ты в ставник соборный одну-единую свечу…
— Однако же из полупуда воска, с кружочками, нарезами, с крестами, с красным пояском…
— Всего одну! Одну — среди тысяч свечей в соборе многолюдном, где уж не разберешь, кто ее там поставил. Коли б у нашего бога было мудрости на тысячу богов, ему все равно не отличить — где чья! А ежели пан бог к тебе так милостив за одну только свечку да за кроху ладана, что ты сожжешь в воскресный день у себя дома, середь города, где в праздник кадят ему все, так что же было бы, кабы ты вот сейчас, один среди степи, на виду и в безлюдье, да воскурил бы ему хвалу из целого мешка ладана. А то — из двух! А то — из целого воза! Подумай-ка!..
— А я уже подумал! — вскрикнул пан обозный и, сбросив на землю свой пышный жупан, в одной лишь черкеске, вскочил на откормленного коня, у коего был зад что печь, а ноги что ступы, — и помчался догонять ватажка.
— Человече добрый, погоди!
Но атаман обоза, нога за ногу, плелся дальше, волоча по земле длинный кнут да мурлыча под нос: «Ой ти, жоно чумацькая, чом не робиш, тільки журишся?» — и, покуривая трубку да рачительно поправляя над берестовой люшней сухую сосновую веточку, — а торчали они на каждом возу напоминанием о родном доме, — думкой о жене и детях занятый, атаман шел да шел и оклика пана обозного не слышал, потому как про встречу с голубым рыдваном уже и вовсе забыл.
— Обожди, человече! — взывал обозный, догоняя атамана.
— Не стоит овчинка выделки, — буркнул, не останавливаясь, невозмутимый чумак.
— Куплю ладан гамузом, — вопиял обозный.
— Все три воза? — язвительно осведомился чумацкий вожак и даже трубку изо рта вынул, так ему стало смешно.
— Три не три, а воз куплю!
— Денег не хватит, пане. — И обоз, так и не замедлив хода, тоскливо поскрипывая, шел и шел дальше.
— Поторгуемся! — И шея Демида, став сразу толще головы, словно раскалилась, что болванка в кузнечном горне.