Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
— Что ж… поторгуемся, — вдруг согласился ватажок, крикнул товарищам, и чумаки пристали у высокого степного кургана. — Да ты, пане, православный ли? — в сомнении спросил атаман.
— Еще какой!
— Не католик? Не униат?
— Да я тебе за такие слова…
— А ну перекрестись!
Пан обозный осенил себя широким греческим крестом.
— Гляди, чтобы в какой костел не попал этот ладан, чего доброго, — сердито пробубнил одноглазый и седой чумак. И добавил: — Поклянись!
И пан обозный, вытащив из-за пазухи золотой крест на цепочке и образок своего святого — Диомида, что значит по-гречески «божья помощь»,
Став среди степи табором, торговались они с чумацким ватажком целехонький день, торговались ночь да еще день, даже лица у них пораспухали, потому как выпили они за тем делом с атаманом купно три бочонка черной персианской горилки, покуда наконец не поладили: платит обозный за воз ладана, ни много ни мало, два мешка червончиков — все, что было при нем в пути, да еще и низку окатного жемчуга, у Роксоланы отобранную, в придачу, — а так дорого обошлось потому, что был то весьма ценный светлый ладан, олибанум, что из Аравии, из Африки, а то с острова Кипра — через Аден либо Египет, а может, даже и через Лондон, Бомбей, а то и через Китай — как случится — проходил всегда долгий-предолгий путь, до того как попасть на чумацкие, волами запряженные возы.
Чумацкие возы, тем временем щедро смазанные, поскрипывая, покатились дальше, на Киев, уж и песня растаяла в степном мареве, далеко на шляху:
Ой по горах сніги лежать, По долинах води стоять, А по шляхах маки цвітуть. То не маки, а чумаки — 3 Криму йдуть, рибу везуть…А Явдоха, Ковалева матинка, все слушала и слушала ту песню, что давно уж погасла где-то над степью.
Уже и мешки с ладаном джуры да слуги перетащили на крутой курган, что стоял у дороги, да и пан Пампушка отлежался уже под своей колымагой, пока солнце на закат пойдет дожидаючись, а пани Роксолана, и лаясь, и плача о своем перловом монисте, что подарил ей гетман Однокрыл, когда она с ним ездила в Неаполь и Вену, все корила мужа:
— Чтоб тебя орда взяла, дурынду проклятого!
— Уже не рада, гнида, что вышла за Демида? — огрызался пан Куча, оскорбленный в своих лучших чувствах.
— Да чтоб тебя хапун ухватил, голомозого! Такое монисто, такое монисто…
— Бывает, что и муха чихает…
— Да зачем тебе целый воз ладана?
— Сама же сказала…
— Я сказала — мешочек! А ты…
— Умный помысел следует… так сказать…
— Неужто не жалко тебе денег?!
— Денег, денег! — И Куча аж поперхнулся: разговор этот и ему терзал душу, поскольку был он жаден до червончиков, хоть и не понимал того, что звонкая монета для разумного — лишь средство достигнуть цели, а для скудоума — сама цель. И потому, маленько тряхнув ныне мошною, он уже и сам жалел об отданных чумакам двух торбах золота, и слова коханой супруги резали его, что серпом по лытке. Но…
Надо ж ему обороняться!
И он увещевал супругу:
— Мы ныне с таким важным делом едем, что божья помощь нам во как нужна!
— Да он же угорит, твой пан бог, от полного воза ладана!
— Добрее станет по такой хвале.
— Да ему и в голову не придет, сколько на этот проклятущий
— Отвяжись!
Но у Роксоланы очи вдруг заиграли вновь.
— Мы сделаем вот как, — сказала она, — долю того ладана — богу. А что останется — в городе продадим. А?
— Такому пану, как я, да базарничать?!
— Я видела в Голландии, в Неметчине, в Италии — там торгуют и не такие паны, как ты. Ого! Стыда ныне в том нет. А ладан… я выручу за него добрые денежки и без тебя, мой глупенький лысанчик. — И молодичка уже утерла слезы.
Однако пан обозный, озабоченный какою-то думою, рассеянно сказал:
— Отцепись!
— Заставь дурня богу молиться…
— Не липни!
— Вот олух.
— Молчи! — И пан Пампушка-Стародупский, чтоб уйти от напасти, подался к челяди, расположившейся поодаль, и серебряным голоском приказал: — Пора за дело!
— Трынды-рынды — с горки черт! — буркнула Патимэ по-татарски и занялась какой-то работой.
Крепостные слуги вставали один за другим, но пану казалось, что они мешкают, не спешат, и голос его зазвучал пониже:
— Ну-ка, ну-ка, ну-ка! — И уже начальственный полубасок прорезался, когда он приказал слугам развязывать сложенные на вершине кургана мешки с ладаном и высыпать его кучей на траву, и пану все казалось, что хлопы да джуры шевелятся не очень-то проворно, и он, сдерживая гнев, чтоб не обрушиться на лентяев в такой торжественный миг, уже нижайшим; деланным своим панским басищем рявкнул: — Высеките огня, вы, идолы, болваны, остолопы! Огня, живее!
Огонь высекать принялись все, кто там был, а с ними и наш молодой коваль, мамин сынок Михайло.
Каждый вынул из шапки-бирки нехитрую «справу» (кресало, кремень, трут и в конской моче выдержанный фитиль), и за миг разожгли и раздули джуры да челядники по доброму пучку летошнего сухого ковыля.
Только у Михайлика почему-то не загоралось никак.
Крупные искры, что звезды в августе, без толку сыпались наземь. А он все кресал да кресал.
Мать быстренько выхватила из неумелых рук мужскую снасть, — безотцовщина, он ведь только теперь самосильно учился курить, — мигом высекла огонь и подожгла жгут шелковой травы.
— Я сам, мамо, я сам, — только и успел промолвить хлопец.
Но в руках у матинки уже мягко полыхал веселый огонек.
— Под ладан огня, под ладан! — покрикивал Пампушка. — Подкладывайте со всех сторон. Ну-ка!
И такое было у пана вдохновенное лицо, такое красное и потное от волнения, такое мужественное, пускай на краткий миг, что пани Роксолана в изумлении залюбовалась им невольно — он сейчас ей, пожалуй, даже нравился.
А пан аж приплясывал.
А пан аж дебелой ножкой дрыгал.
И все с надеждою глядел на небеса.
Михайлик даже тихонько у матинки спросил:
— Уж не решился ли ума наш пан Куча? Зачем нужно одному человеку воздавать богу столько хвалы?
— Панам начальникам всегда надо быть пред всевидящим оком пана бога. Но… ш-ш-ш! Пропади они пропадом…
А пан Пампушка меж тем исходил криком:
— Раздувайте!
И сам, давно уже сбросив препышные одежды, тоже лег круглым черевцем на землю и так старался, раздувая огонь, что даже лоснящаяся лысина его набрякла кровью и перестала блестеть, а глаза запылали восторгом.