Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
Разглядывают друг друга.
Внимательно.
Молча.
Настороженно.
Но вдруг… Они еще ни слова не обронили… вдруг на майдане раздается смех, и тут же полны хохота катятся по всему базарному морю.
Он был уморителен, сей наймит Климко: великий актер той поры, Прудивус владел уменьем, даже ни слова не молвив, долгое время пребывать в молчании, всем своим существом, лицом и телом являя ужас или растерянность, лукавство или торжество победы, пока зрители тем временем изнемогали от хохота.
Смеялись и
Да и смех был недобрый, язвительный, злой.
А у самого Климка-Прудивуса уже подергивался длинный, почти до самого пояса, ус, разгорались глаза, и немало усилий он прилагал, чтоб тоже не расхохотаться: весь майдан так смеялся, что у толстопузых, стоявших возле подмостков, впереди всех (ибо только в работе да в бою они оставались сзади), лопались гашники, а у молодиц от хохота трещали крючки на юбках.
Но что ж там деялось?
Сотоварищ Прудивуса, толстый и низенький пожилой спудей, Данило Пришейкобылехвост, что превращался на время представления в придурковатого пана Стецька, ничего не разумея, недоуменно озирался, отчего становился еще смешнее, и хохот гулял еще более буйными волнами, а ему все было невдомек, что хохочут как раз над ним.
Но почему? Почему хохочут?
А случилось там вот что.
Тимош Юренко, прелукавый спудей, готовя Данила Пришейкобылехвоета к последующим злоключениям Стецька, силком обрил ему сегодня поутру голову, хоть Данило и не знал — зачем.
Данило Пришейкобылехвост был и сроду, не сглазить бы, кругленький, а Прудивус еще подложил ему в штаны большую подушку, и Данило не смекнул и тут — зачем? Хоть он, правда, не больно и задумывался над этим, ибо Прудивус всегда верховодил бродячими лицедеями, кои признавали превосходство остроумного и жизнерадостного парубка, потому-то Данило, бедняга, и терпел в сей проклятущий день все затеи Прудивуса, ибо кто ж мог предвидеть все то ужасное, что там случилось потом.
Он приладил Данилу и усы искусственные из свиной щетинки, поверх его собственных — так, что они кололи губу, и Пришейкобылехвост, сам того не замечая, прекомично теми усами шевелил.
Да и одевал Прудивус на сей раз Данила тоже старательней, чем когда-либо, но опять же — не молвил ни слова: зачем они нужны, эта зеленая черкеска с желтыми отворотами, малиновый пояс, красный жупан?
Набелив лицо Данилу и намалевав яркие губы, Прудивус залепил ему смолой два передних зуба и на том дело кончил.
Когда ж Данило, превратившись в Стецька, силой обстоятельств, загодя Прудивусом предусмотренных, вышел на край подмостков, против него на березовом пне очутился всесильный пан Куча, и люди нежданно увидали забавное сходство двух слизняков, пана Стецька и пана Кучи, что и подняло властную волну смеха, всколыхнувшего весь базар, смеха, на который и возлагал надежды Прудивус, когда прознал о том, что обозный
Яркие цвета одежды и лысина, бритая сегодня, и кроваво-красные губы на бледном лице, и комично торчащие щетинистые усы, и те, словно выбитые, два зуба, что Прудивус залепил смолой Данилу, — все это выглядело, разумеется, смешнее, чем у самого пана Кучи, но тут было именно то карикатурное сходство, кое достигается только подлинным искусством: если пан Куча был смешным подобием человека, чучелом, то Данило Пришейкобылехвост, приняв вид придурковатого Стецька, был подобием чучела, то есть карикатурой на карикатуру.
Смекнув, что хохочут над ним, Данило Пришейкобылехвост все-таки не мог уразуметь — почему хохочут, как никогда еще не хохотали, хоть он уж и привык к тому, что прекомичная особа пана Стецька, коего весьма донимали всякие Климковы штучки и проделки, всегда вызывала у зрителей язвительный смех, — однако сейчас понять не мог ничего.
Да и хорошо, что не мог.
Данило Пришейкобылехвост был трусом и подлизой и, ясное дело, не стал бы глумиться над обозным, который забирал все большую и большую силу в городе Мирославе и делал с людьми все, что ему вздумается.
Стецько-Данило не понимал, что же такое творится вокруг него.
Не понимал того и пан Куча.
Не понимал того и пан бог на небе.
Он будто бы нынче и не пил ничего, ни росинки, но… в глазах у него двоилось: он видел двух Пампушек.
Он любил взирать на всякие лицедейские штуки, господь бог, но подобного еще не видел.
— Это, кажись, тот самый, что воздавал нам тогда в степи столь щедрую хвалу? — спросил бог у святого Петра.
— Их же двое, боже!
— Так и тебе попритчилось? — И остро взглянул на него: — С чем ты, Петро, сегодня завтракал?
— С квасом, господи.
— Ну-ну! — И господь бог, почесав пышную бороду, задумался, не спуская, однако, глаз с лицедейства.
Потом он молвил в сокрушении:
— Это ж у нас с тобой, Петро… уж не то ли самое с глазами, что у пернатого гетмана?
— Не дай бог! — возопил святой Петро.
— Поглядим еще…
И оба они, старые небесные парубки, внимательно вглядываясь, с облаков свесились книзу.
Но панов обозных было-таки двое.
У пана Кучи все еще недоставало смекалки сообразить, что ж вокруг него деется, ему и в голову не приходило — слезть с того березового пня, на коем, сам того не замечая, пан обозный торчал на посмешище всему базару.
— Отчего они смеются? — спросил пан бог.
Святой Петро лишь недоуменно кашлянул.
Не хотелось ничего угадывать.
Ибо все еще было впереди, ибо представление, как и вся наша повесть (со всеми ее похождениями), еще только начиналось.