Кожа времени. Книга перемен
Шрифт:
Теперь, конечно, еще хуже. Сегодня телефон с нами разговаривает лишь о том, что интересно ему. В наших краях он ласковым голосом с певучим индийским акцентом увещевает купить сомнительные лекарства и тут же застраховать жизнь.
Не удивительно, что я крепился дольше всех и не заводил мобильного телефона, из-за чего одни считали меня пещерным человеком, другие – последним могиканином, третьи – анахоретом, четвертые перестали со мной говорить, во всяком случае по телефону.
Не выдержав тотальной атаки, я наконец купил айфон, чтобы узнать, почему другие два миллиарда землян не могут без него жить. До тех пор я не видел, если не считать бумажника, чтобы предмет, помещающийся в задний карман, так решительно менял бы привычки, характер и природу своего владельца.
Прежде
Телефону безразлична среда его и нашего обитания. В этом изотропном пространстве исчезают базовые различия – внутри и снаружи, здесь и везде, под небом или крышей. Только вчера мы собирали с друзьями грибы в глухом лесу. При этом каждый периодически вел по мобильнику рабочие разговоры, не признаваясь, что ради них отрывается от сыроежек. Посмотрев на это зрелище со стороны, я подумал, что еще лет двадцать назад нас бы приняли за сумасшедших: на опушке взрослые дядьки говорят в трубку без провода, притворяясь, что вершат важные дела.
Расправившись с пространством, айфон взялся за время. Оно и без того постоянно прессуется. Когда-то новости распространялись со скоростью лошадей и парусников. Поэтому иногда войны кончались до того, как весть о мире доходила до противников. Именно это произошло в Америке, когда генерал Эндрю Джексон победил англичан после перемирия, благодаря чему стал президентом и украсил двадцатидолларовую купюру.
Постепенно мы научились жить в ритме газет, которые делились на утренние и вечерние. Уже на моих глазах CNN завела круглосуточное ТВ. Над ним поначалу смеялись: мол, поскольку новостей не хватит, будут показывать, как дядя Билл красит новый забор. Но мы быстро привыкли к тому, что между произошедшим и сообщенным нет спасительного для нервов зазора. Из пассивных “читателей газет, глотателей пустот” мы превратились в свидетелей, на глазах которых разворачивается драма, чаще всего – трагическая, ибо таково свойство новостей, предпочитающих всем жанрам “чернуху”.
И всё же для того, чтобы включиться в поток последних известий, надо было включить телевизор. Без него мы были в безопасности. После налета 11 сентября по Нью-Йорку ходила байка про развратника, который, вместо того чтобы сидеть в офисе сгоревшей башни, гулял на пикнике с любовницей и заявился домой как ни в чем не бывало. Теперь такое невозможно, потому что “сейчас” стало мгновенным и повсеместным. Телефон, скуля и позвякивая, держит нас в курсе дел – важных, неважных, забавных и ненужных. С ним мы живем в сугубо настоящем времени, но вряд ли так, как хотят буддисты.
– Не в силах управлять прошедшим, – уверяют они, – и не зная будущего, мы распоряжаемся только настоящим.
Похоже, однако, что оно распоряжается нами – под присмотром неизбежного мобильника, и всем это нравится!
Универсальная примета нашего странного времени – глаза, опущенные долу. Впрочем, те, кто идут позади и на нас натыкаются, тоже смотрят вниз – на свои телефоны. От них не отрываются в кино и постели, за рулем и ресторанным столиком, в кругу друзей и наедине с любимой, даже (сам видел) в венецианской гондоле. Что же мы надеемся увидеть на голубых экранчиках такого важного, ради чего готовы отключиться от окружающего, даже тогда, когда это чревато аварией, скандалом или чрезмерной, как в эпизоде с Венецией, глупостью?
Пожалуй, из всех перемен, которые мобильный телефон внес в жизнь, наиболее таинственная связана не с пространством или временем, а с личностью, которую он взял напрокат и пустил в распыл, распространив на сетевую вселенную. Презрев прагматическую пользу, телефон давно перерос свое утилитарное прошлое. Из заурядного средства связи он превратился в экзистенциальное орудие, утверждающее и умножающее наше присутствие в этом мире. Включая телефон, мы каждый раз убеждаемся в собственном существовании и делимся им со всеми. Телефон,
Виртуальный секс
Хью Хефнер умер на пороге новой сексуальной революции, обещающей перерасти в революцию антропологическую.
Но сперва о “Плейбое”. Между его рождением и смертью прошла эпоха, в которую уложилась целая жизнь – моя. Ведь мы с ним появились на свет в одном и том же 1953 году. Но впервые я увидел журнал лишь в юности, когда знакомые цирковые артисты привезли один экземпляр в клетке с тигром. Правильно рассчитав, что туда даже советские таможенники не сунутся, циркачи спрятали за решеткой самое ценное – “Архипелаг ГУЛАГ” и номер “Плейбоя”. Пол и политика, секс и правда, Александр Исаевич и обнаженные красавицы – в сюрреалистической реальности позднего СССР всё это умудрялось рифмоваться уже потому, что было под запретом.
Странно, но фривольный “Плейбой” напоминал чопорный журнал “Америка”: красиво, безжизненно, глуповато. Голые женщины походили на манекены. Анилиновый глянец скрывал их наготу под прозрачным, но неприступным покровом целомудрия.
– Чтобы вернуть секс в стриптиз, – писал по схожему поводу Ролан Барт, – надо устранить “алиби сцены”. Наряжаясь в пух и перья, порнография так успешно притворяется театром, что убивает эротический эффект. Поэтому необходимо заменить профессионалов дилетантами, которые вернут сексу спонтанность, непредсказуемость и безыскусность частного опыта.
Я в этом убедился, когда в Нью-Йорк привезли грандиозную – на пять этажей – выставку “Остальгия”, представлявшую искусство той территории, которая раньше называлась СССР, а теперь как придется. Была там и стена социалистического секса, составленная из рисунков малолетнего Евгения Козлова. Способный ленинградский подросток рисовал то, что занимало его больше всего: женщин. В распаленном мальчишеском воображении они задирали юбки, обнажали груди и комментировали происходящее. Интереснее всего в этом бедном разврате были декорации – скромный, но уютный быт шестидесятых: обои в цветочек, канцелярские стулья, пионерская койка, веселенькие занавески. За окном – дождь, птицы, троллейбусы. Да и женщины в этих порнокомиксах не экзотические красавицы из гламурного “Плейбоя”, а свои – одноклассницы в тренировочных штанах, строгие учительницы, снявшие панталоны, но не очки, библиотекарша, медсестра, продавщицы, соседки. Трогательная смесь школьного реализма с не слишком причудливой фантазией. Полудетская утопия, от которой щемит сердце, как в “Амаркорде”.
Этот пример диктует универсальное правило. Секс, как короля, играет свита: контекст, окружающая среда и ситуация.
– Взрослым мужчинам, – говорил Хичкок, – любить помогает фетишизм.
Сам он об этом снял “Головокружение”, фильм со столь неправдоподобным сюжетом, что оправдать его может только подпольный фетишизм: герой любит не героиню, а ее голос, наряд и прическу.
Но “Плейбой”, перевернув ситуацию, брал другим. Мелькавшие на его страницах обнаженные тела, шокировавшие и возбуждавшие предыдущее поколение, со временем стали тем, чем они, в сущности, всегда были – банальностью. В эпоху интернета, когда голые без спросу лезут на монитор, нагота фатально утрачивает остроту. Между тем именно она придавала журналу блеск, который отнюдь не исчерпывался глянцевыми разворотами. Журнальную славу “Плейбою” приносило то, что печаталось по соседству: искренние интервью (например, с президентом Картером) и первоклассная проза – Набокова, Апдайка, Воннегута. Рядом с нагими красавицами даже вовсе не связанное с ними слово приобретало дополнительный смысл.