Кожаные перчатки
Шрифт:
— А чего вам не отдохнуть, Аркадий Степанович? Поехали с нами? Будет вот как здорово!..
— Да… Поехал бы, — сказал старик, — поехал бы с величайшим удовольствием…
— Ну и в чем же дело? Этюдник возьмете! Знаете, какие там в Жигулях пейзажи? Ого!..
Старик сказал, что знает, какие прекрасные пейзажи в Жигулях. И он довольно давно уже не брался за кисть. Может, в самом деле наплевать на все? Он не каторжный, пора и о себе подумать.
Аркадий Степанович заметно колебался. Я искренне порадовался тому, что старик поедет с нами. Я хотел уже бежать к Алешке сообщить об этом. Ведь
— Пожалуй, действительно поеду, — махнул рукой старик. — Шут с ним, этим чемпионатом. Обойдется на сей раз без меня…
— С каким чемпионатом? — насторожился я.
— С обычным, командным… Впрочем, тебя это не интересует. Да и меня, по правде сказать. Знаешь, Коля, видно старею. Махнем, в самом деле, на Волгу! Пусть дерутся без нас, как хотят…
Старик говорил это, все более размягчаясь, даже потянулся с хрустом, аппетитно.
И тут мне стало не по себе. Я подумал о ребятах, которые ждут Аркадия Степановича в нашем боксерском зальце. Представил себе, как им придется туго, если старик их бросит в самый ответственный момент, накануне чемпионата. Представив это, я почувствовал, что совершаю гнусное предательство, уговаривая старика ехать с нами на Волгу.
Решаюсь, осторожненько, чтобы ненароком не обидеть Аркадия Степановича, попытаться взять свое предложение обратно, заговариваю о том, что, мол, одно только неприятно: сыро бывает на реке, а то еще, не дай бог, дождь зарядит…
— Ничего, — говорит старик, — брезент можно захватить. Остался, кажется, у меня, лежит где-то…
— А чемпионат, выходит, по боку? — сбиваюсь я с дипломатии.
— Ну и что? Обойдутся разок без меня. Зато представь себе, как мы причаливаем в эдакий солнечный денек к бережку, беру я этюдник, иду в лес, поглубже… И ни тебе забот, ни тревог напрасных…
Значит, ни забот, ни тревог. Значит, так вы рассуждаете, уважаемый тренер, в трудную минуту для боксеров, ваших собственных учеников, верящих в вас, как в бога. Возгорелся во мне справедливый и благородный гнев.
— Знаете, Аркадий Степанович, что я хочу вам сказать…
— Нет, не знаю. Что ты хочешь сказать, Коля?
— Да то, что никуда, например, я с дезертиром не поеду!
Он удивился:
— С каким таким дезертиром, Коля? Кто ж тут по-твоему дезертир?..
— Да вы! Разве так можно, Аркадий Степанович, вы уж извините меня…
Всякий разумный человек без труда с самого начала разговора разобрался бы, куда клонит старый лис. А я, конечно, попался. И уж он не упустил случая вцепиться, нет, не упустил, не из таковских!
— Что-то я тебя не пойму, Николай, — кротко вопросил старик. — Значит, если я, старая развалина, захотел в кои-то веки отдохнуть — это дезертирство?..
Вопрошал-то он кротко, а сам вцепился мертвой бульдожьей хваткой.
— Ну, а как же, — кротко продолжал Аркадий Степанович, перекатывая на скулах вдруг взбухшие желвачки, — как же мы с тобой назовем молодого человека, полного сил, если он бежит, всех товарищей бросив?!
Я понял, яхточка уйдет под косым парусом без меня. Без меня Алешка с Глебкой будут встречать прохладные рассветы на реке.
Я понял, надо с этим погодить. Но старику было мало.
— Что ж ты молчишь? Как нам такого человека называть? Не знаешь? Так я знаю! Ренегатом в пору назвать! Ренегатом, вот как!..
Нет, не скоро еще я оставил ринг. И все было по-прежнему. Старик сидел на том же табурете с секундомером в руке, командовал: «Время!»
По очереди, как раньше, елозили мы мокрой шваброй по полу, чуть не языком вылизывали каждую пылинку в тесном, маленьком зальце.
Зал был все тот же и кожаные мешки и груши те же, разве только немного побурела, постерлась кожа под яростными ливнями лихих ударов.
Фанерку, отгораживающую раздевалку от зала, ту действительно заменили. Поставили новые фанерные листы и еще покрасили их белой краской, так что получилось совсем шикарно.
Шалости, если изменились, то совсем немного. Арчил, все такой же ушастый и взбудораженный, будто его раз и навсегда завели звонкими оборотами веселой машинки, все так же подбивал простоватого Ивана на коварные вопросы Аркадию Степановичу, вроде того, следует или нет боксеру принимать перед боем бром, чтоб не так нервничать. Иван, ловленый сотни раз, ловился запросто в сто первый, получал ни за что ни про что взбучку от старика:
— Бром ему! Стыдовище… И так спишь на ринге беспробудно!
Арчил сокрушался, сочувствовал смущенному Ивану, цокал язычком:
— Зачем так говорит? Нехорошо! Ты ведь не всегда спишь на ринге, правда, Ваня?..
По-прежнему старик развивал нас культурно, водил, повзрослевших, чуть ли не за ручку по разным интересным местам. У него, по-моему, до самой смерти не укладывалось в сознании, что мы уже совсем не те голубые огольцы, которые один за другим приходили в этот зальчик учиться боксу. Кое-кто из нас успел сделаться отцом семейства, все давно уже стали самостоятельными, а Сашка, так тот приходил иногда на тренировки прямо с полета, в форме военного летчика и мы почему-то называли его Коккинаки…
Старику все эти изменения были ни к чему. И странно, с ним мы тоже чувствовали себя, как раньше, мальчишками, разве что научились грозно драться.
Драться мы научились. В большой истории советского бокса старик наш остался прочно.
Пока мы, его ребята, живы — он живет с нами. Я потому не хочу рассказывать, как мы его хоронили, как несли на плечах тяжелый, непомерно большой гроб.
Старик остался с нами. И Арчил никуда не ушел. Как они могли уйти от нас? Нелепо даже думать, что могут не существовать среди нас эти двое.
В самое, пожалуй, неподходящее время мы с Наташкой снова нашли друг друга. Всегда у нас получалось не очень ладно, а тут — тем более.
Нашли мы снова друг друга в тот жаркий, с высоким, неостывающим небом, московский вечер, когда нас, солдат-спортсменов части специального назначения, а проще сказать, десантников, отпустили ненадолго домой.
1941 год. Я шел по московским, притихшим улицам, смотрел на окна с белыми полосками накрест. По Садовой такие же солдаты, как я, молодые, стриженные наголо, несли, придерживая за канаты, аэростаты заграждения, неуклюжие, по-слоновьи громоздкие.