Козленок в молоке
Шрифт:
Утром, уже довольно поздно, я растолкал Витька:
– Вставай, вредитель!
– Почему вредитель?
– Потому что много спать вредно… Надо идти!
– Куда?
– За зипунами.
– За какими еще, на хрен, зипунами?
– В школе надо было учиться, а не собак гонять!
– Если б я в школе учился, разве с тобой связался бы?
– Вставай! И запомни: за зипунами Стенька Разин ходил в Персию, где и добыл себе персидскую княжну, которую потом утопил…
– Как Герасим – Муму? – оживился Витек.
– Примерно, – удивленно кивнул я: такая аналогия мне в голову никогда не приходила.
– А что на завтрак?
– Ничего.
– Как это – ничего?
– А вот так: денег нет. Поэтому пойдем за зипунами…
Витек оделся. Я еще раз с удовольствием
– Пиши! В секретариат правления Союза писателей. Заявление. Прошу выдать мне материальную помощь в связи с работой над новым романом. Поставь крестик.
– Что?
– Распишись!
– Обожди, «секретариат» как пишется?
– Через «е».
– Везде?
– Дай сюда! – Я отобрал у него бумажку: автор гениального романа, делающий ошибки в каждом слове, в мои планы не входил.
Я отстучал заявление на машинке и заставил Витька расписаться.
– Неужели дадут? – засомневался он.
– Если правильно попросить – обязательно дадут. Что такое социализм? Гигантская касса взаимопомощи. На этом и сгорим…
Я сунул на всякий случай в портфель три папки, и мы пошли за зипунами.
Возле правления Союза писателей, расположенного в старинном особняке с осыпающимся фронтоном и табличкой «Дом охраняется государством», было оживленно: подъезжали и отъезжали черные «Волги», литераторы поодиночке и целыми группами входили и выходили, хлопая большой дубовой дверью. Я пристроил Витька на лавочке возле памятника Льву Толстому, который сидел в своем бронзовом кресле немым мемориальным укором этой муравьиной литературной жизни. Хотя муравьи всегда что-нибудь тащат в свою родную кучу, а писатели, наоборот, всегда норовят что-нибудь уволочь из правления.
– Никуда не уходи! – приказал я. – Крути «рубик». Если будут привязываться с разговорами, что отвечать – знаешь.
– Ищу культурный код эпохи?
– Молодец!
Намерения мои были просты, как голодное урчание в желудке: получить на имя молодого талантливого Акашина материальную помощь (на свое имя я уже два раза получал) и вызволить «командирские» часы: если не сделать этого в течение суток, то в следующий раз по неписаному ресторанному закону не то что часы – золотой самородок под залог у меня не примут.
В приемной Николая Николаевича Горынина под надзором хмурой секретарши Марии Павловны (она, говорят, работала с ним еще на мебельной фабрике) толкалось человек пятнадцать писателей. По выражению лиц можно было сразу определить, какая потребность привела каждого из них сюда. Улыбчивая нервозность означала, что речь пойдет, как и в моем случае, о материальной помощи на творческий период. Если же на физиономии застыло плаксивое недоумение, то литератор прибежал жаловаться на хамство издателей. Строгая озабоченность – верный признак того, что писателю срочно понадобился автомобиль и он хочет попасть в список на приобретение машины вне очереди. Мрачная обреченность означает одно: человек решил просить квартиру и уже подготовил прочувствованный монолог о том, что писать полновесные художественные произведения в одной комнате с орущим младенцем или парализованным родителем просто невозможно. Я заранее знал ответ Горынина, выслушивавшего по десятку таких монологов за день. Он ответит, что Ленин писал свои бессмертные произведения на пеньке возле шалаша и не жаловался… Однажды, когда в пору наших с Анкой отношений я на правах будущего зятя распивал с Николаем Николаевичем на даче бутылочку, он объяснил: «Все просят… Но знаешь, кому дают?» – «Кому?» – «А тому, кто так просит, словно маму перед смертью кличет. Понимаешь? Большой талант нужен! Иной раз знаю ведь, что дурочку валяет, а ничего не могу поделать – сердце от жалости жмет…»
По моим наблюдениям, первенство в этом деле держал поэт с редкой фамилией Шерстяной, получивший таким вымогательским способом уже две комсомольские премии и одну государственную, поменявший, улучшаясь, три квартиры, каждый год бравший новенькую машину, а свою, еще не тронутую даже коррозией «старенькую», учитывая тогдашний автомобильный дефицит, продававший с большой выгодой. У него было совершенно особое выражение лица, точно его посадили на кол, но ему неимоверным усилием удалось выдрать кол из земли, и вот в таком недоказненном, я бы даже сказал, насаженном виде он и пришел к своему писательскому начальству со скромной просьбой. Постепенно Шерстяной привык к этому выражению лица, не расставался с ним уже никогда и даже, говорят, спал с перекошенной физиономией, чтобы не терять форму. В приемной правления он буквально жил и работал: изредка доставал из бокового кармана блокнотик и, кривясь, как от боли, записывал туда пришедшие в голову строчки:
Как у тына Два Мартына Выясняли у трех Люб, Кто из них Которой люб?Дверь открылась, и оттуда вывалилась разочарованная семья Спиридоновых. Ходили слухи, будто Свиридонова-старшего пригласили на симпозиум в Австралию. Случилось это так: его жена написала хорошую критическую статью об одном писателе, работавшем в «Литературном еженедельнике». Тот, как это и водится между интеллигентными людьми, в знак благодарности взял интервью у Свиридонова-старшего. Ксерокс интервью вкупе с тщательным английским переводом, выполненным дочерью, Свиридонов разослал во все мировые культурные центры, присовокупив разъяснительную записку о своей исключительно ведущей роли в советской литературе. Клюнули на кафедре русистики одного австралийского университета, где искренне полагали, что в тоталитарной России все писатели, не успевшие эмигрировать, давно уже переведены на землеройные работы. А тут вдруг – интервью! Получив приглашение из университета, Свиридонов пришел требовать, чтобы Союз писателей отправил в командировку и всю его семью, нажимая на то, что такое небывалое количество писателей в одной ячейке общества станет для австралопитеков самым убедительным свидетельством замечательного расцвета культуры в СССР и доказательством решительного превосходства советского образа жизни над западным. Однако по тому, с какими недовольными лицами Свиридоновы покинули кабинет, было ясно: валюту выделили только на главу семьи. Судя по обрывкам разговора, весь обиженный семейный подряд направился в партком – жаловаться на несправедливость Горынина. Вот ведь времена – было куда пожаловаться! Говоря стихами Одуева:
Нигде, кроме Как в парткоме!
В освободившийся кабинет сразу попытался войти следующий посетитель – Медноструев. Он огладил свою кудлатую черную бороду, поправил на носу очки в тонкой золотой оправе и, осуществив на лице выражение плаксивого недоумения, двинулся к двери, но буквально в последний момент его опередил неизвестно откуда взявшийся Чурменяев, строго-престрого озабоченный.
– Pardon! – буркнул он, проскочив в кабинет перед самым медноструевским носом.
– Все куплено Сионом! – рявкнул ему вдогонку обиженный Медноструев и вызывающе посмотрел на тихо сидевшего в углу писателя Ивана Давидовича Ирискина.
Тот презрительно усмехнулся и демонстративно закрылся томом Шолом-Алейхема. Остальные же сделали вид, что их это не касается.
Иван Иванович Медноструев был известным в литературных кругах антисемитом, автором ходившего по рукам рукописного исследования «Тьма. Евреи против России». В этом труде вся отечественная история рассматривалась под этим весьма своеобычным углом. Медноструев считал, что евреи непоправимо виноваты перед Россией еще с тех былинных времен, когда Русь изнывала под алчным и беспринципным игом иудейской Хазарии, не говоря уже о последующих пакостях, учиненных этим неискоренимым племенем над доверчивыми славянами. Своих взглядов Медноструев не скрывал и когда, бывалочи, сидел с учениками и единомышленниками в холле Дома литераторов, а мимо бочком спешил писатель с загогулистой фамилией или просто неудачно крючковатым носом, Иван Иванович качал головой и говорил своим замечательно густым басом, при этом издевательски грассируя: «В р-русской литературе только два настоящих поэта