Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Хандриас Сербин отвел в сторону старшего внука и сказал ему: "Я перепишу дом на тебя, если хочешь".
"Ведь я ухожу в плавание, дедушка, - ответил внук.
– Но в отпуск я приеду навестить тебя".
Он любил своего деда, а кроме того, здесь все было так мило старомодно, а ведь это сейчас самая мода.
Хандриас Сербин предложил свой дом второму внуку. "Я судостроитель, дедушка, ответил тот, как я здесь буду строить корабли?" И он не смог больше смотреть в глаза своим внукам, что-то, чего он никогда прежде не ощущал, согнуло его.
Стыд от того, что ему пришлось униженно просить, чтобы у него взяли его кровное, что он вдруг оказался в положении нищего, выпрашивающего милостыню, этот стыд повис на нем, как рубище, и заставил его покинуть свой дом и холм.
Он шел
Когда я батрачил второй год, хозяин дал мне самую старую широкую косу. Если сломаешь ее, я обломаю косовище о твою спину, сказал он, но на самом деле он никогда никого не бил. На голове у меня была новая соломенная шляпа, и молоденькая батрачка сунула мне за ленту шляпы двойной колосок. По дороге на поле мы пели. Мы действительно пели...
Все это казалось теперь далеким и нереальным, как сказка. Он попытался вспомнить, что они пели. Липа цветет уже девять дней, косцы наточите мне косу острей... Мелодию он различал отчетливо, ему казалось, что он может хоть сейчас спеть эту песню. Слов он не помнил, только две первые строчки, но мелодия звучала в его ушах. Молоденькую батрачку звали Марией, она была такой тоненькой, что я сказал ей: смотри, как бы ты саму себя ненароком в сноп не увязала. Потом она раздалась и пополнела, но десять лет назад стала опять такой же худой, как когда-то, и худела все больше. Врач говорил, что она сама себя съедает, фунт за фунтом. На смертном одре она была кожа да кости, но лицо ее казалось умиротворенным и, он боялся признаться себе, радостным, даже счастливым.
Наконец он перестал рассматривать носки своих башмаков и поднял голову, его серые глаза смотрели вокруг спокойно и отрешенно, он видел убранное поле, за ним лес, там созревала рябина, пусть Катя мне ее наварит, пока она здесь, подумал он.
Поднявшись обратно на холм, он сказал, что подновит моровой столб.
Моровой столб подновлялся во все века, это делали для того, чтобы отвести беду, болезнь, у которой было определенное название, чума, а у всего, что имеет название, есть начало и конец.
Беда, что пришла теперь к Хандриасу Сербину, не имела названия, или, лучше сказать, у нее не было названия, которое было бы понятно кому-нибудь другому. Но разве беда становится меньше оттого, что она безымянна и о ней нельзя рассказать словами?
В конце недели Катя уехала домой, и когда на повороте дороги она в последний раз обернулась, то увидела, что отец стоит сгорбившись, опираясь обеими руками на свою палку, и смотрит ей вслед, маленький холмик, человек на фоне огромного летнего неба.
Она сказала себе, что сделала все, что могла, но это не облегчило ой душу. Продавщица из магазина, там теперь была новая, будет, как и прежняя, приносить ему все, что нужно, а жена бургомистра, старая Катина приятельница, будет заглядывать к нему каждый день, а иногда и ее муж.
Холм со старым домом и маленький холмик-человек постепенно скрылись из Катиных глаз, и, как вода уходит в песок, так уходили и ее мысли, которые все более настойчиво обращались к собственному дому и к собственным заботам: она думала о дочке, которой только что исполнилось шестнадцать и которая идет уже своей дорогой, и кто знает, куда заведет ее эта дорога, в портовом городе ведь много всякого люда; а старший сын месяцами пропадает в море, и Катя никогда не перестанет бояться этого серого ревущего чудовища; мужу придется лечь в клинику на операцию, дай бог, чтобы оказался не рак.
Но вдруг в стороне от дороги она увидела одинокий дом, в ее мыслях снова возник старик на холме, и Катя заплакала. Почему я одна должна нести эту ношу, думала она, Яна все это не заботит, а Урсула только шлет посылки.
Дочка Урсула не только присылала
Бургомистр, который любил потанцевать с Урсулой, когда она была еще хорошенькой дочкой Хандриаса Сербина и его жены Марии, студенткой, приезжавшей к родителям на каникулы, однажды он провожал ее ночью домой на холм, и путь их был очень длинным, бургомистр написал ей в ответ, что путь от деревни наверх к ее отцу не так далек, чтобы платить за пего шведскими кронами. Бургомистр не отказался от мысли построить на сербиновском холме ресторанчик, но считал, что сейчас думать об этом непорядочно. Он часто заезжал туда, выпивал пару чашек кофе или стаканчик малиновой настойки, рассказывал что-нибудь или слушал рассказы старика. Когда по радио передали сообщение, что Ян Сербин встретился в Италии с Ф. И. Камингом, бургомистр поехал к старику. У него уже сидел Хитцка, облаченный в охотничью куртку, и каменщик Донат. Они говорили о Яне, осторожно подбирая слова, и в их беседе сквозила надежда, что все это, может быть, только слухи и не стоит пока беспокоиться.
Глава 17
Знаменитого драматурга Диди выпустили из больницы; его пластмассовая нога была безупречным изделием протезной промышленности, и Жаклин отстегнула ее, правда, только один раз, но не получила полного удовольствия; вот если бы и вторая нога отстегивалась, представила она себе.
Хотя Жаклин рассказала ему о Марии-Грации и ее дочке Клаудии, которая перестала мыться, Диди все-таки не стал писать комедию под названием "Чистая Клаудиа и грязное мыло". Выбравшись из постели Жаклин и пристегнув пластмассовую ногу, он встретился с хозяином парка Больших Удовольствий, и тот пригласил его на Колесо обозрения, которым владел на паях с девицей в шафрановой блузке. Они превратили его в Колесо ужасов: все кошмары мира за бумажный билетик, а в качестве бесплатного приложения, облегчение, которое испытывал посетитель, вновь оказавшись на привычном месте: у игральных автоматов и ресторанчиков, где жарилась рыба.
После обозрения ужасов и кошмаров, выполненных на самом высоком техническом уровне с учетом новейших достижений в области психологии, драматург подписал договор на сценарий фильма, идея которого принадлежала его одноглазому спутнику.
На экране возникает земной шар, снятый как бы с луны. Гринвичский меридиан, в виде тонкой зубчатой линии, сцеплен с другой такой же линией, проходящей через Польшу: получается нечто вроде гигантской застежки-молнии. Она еле держится, вот-вот разорвется и действительно разрывается, шар раскрывается и превращается в плоскую картину мира, где день и ночь чередуются причудливыми островками; теперь видно, что этот киномир разделен на две реальности, они несоединимы и асимметричны из-за смещения времени. Одна из этих реальностей благодаря системе зеркал кажется цельной, хотя это лишь часть современного мира, другая же, выдаваемая за искусно сделанную фальшивку, является реальностью блужданий Одиссея.
По бескрайней плоской пустыне отчужденности и равнодушия бредет человек, тяжело опираясь на посох, может быть, он болен, может быть, ранен. По мере того как он приближается, мы всё отчетливее различаем лицо и фигуру и наконец узнаем его по посоху черного дерева с рукоятью из слоновой кости. Теперь видно, что он не болен и не ранен, это просто старый и усталый человек, который иногда останавливается и ворошит посохом серый песок равнодушия, будто ищет что-то. Он роет усердно, но без всякой надежды что-либо найти, это показано на экране с каким-то болезненным нажимом. Но еще безнадежнее выражение его лица, на котором не отражается никаких других чувств. Мозг в его седой голове лишился памяти, и если человек оглядывается назад, то это происходит случайно, просто рефлекторное движение, ведь он ничего о себе не знает, не помнит, что с ним произошло, он навсегда утратил прошлое, оно не вызывает у него никакого душевного отклика, ни боли, ни возмущения: у него отняли слова, обозначавшие цель его исканий.