Крах
Шрифт:
— Что тебе Саша передал «на память»?
— Мне? Саша? Когда? — стушевался Евгений. Неожиданный вопрос смутил его, на чистом гладком лице выступили багряные пятна. Он не предполагал, не ожидал такого вопроса. А Таня решила не заставлять его лгать и выкручиваться, спросила в лоб:
— Кому предназначалась пуля?
Но он все-таки продолжал свое:
— Какая пуля? — невинным голосом спросил Евгений, но суетливый взгляд его выдавал замешательство и не выдерживал поединка.
— Та, что в кармане пиджака, — твердо и с укором ответила Таня и прибавила, отведя глаза: — Не надо лгать. Женя. Я тебе уже говорила: недоверие и ложь к добру не приведут. — Лицо ее помрачнело.
Его удручала прозорливость жены, он понимал ее правоту, звучавшую, как обвинение.
— Хорошо,
— И они стреляли в тебя? — стремительно спросила Таня. Голос ее звучал холодно и твердо.
— Сказать определенно, что в меня, я не могу. Возможно, и в меня. Но, возможно, и по ошибке: приняли меня за какого-то другого. Но ты не придавай этому особого значения.
— Жить в страхе, постоянно чувствовать свою беззащитность — это невыносимо. К этому нельзя привыкнуть.
— Привыкают, — с деланной беспечностью сказал он. — А как же на войне?..
Сказал и понял, что это легкомысленное сравнение сорвалось у него случайно. Чтобы упредить ее ответ, он поспешно продолжал:
— Все живут в страхе. Даже Ельцин и его окружение. Такое время, дорогая. Не мы с тобой его создали. Нам его навязали. И чтоб выжить, надо приспосабливаться, уметь находить компромиссы. Кто не сумеет, тот погибнет. Жестокая реальность, и от нее никуда не денешься. Такая страна. Преступная.
— Преступная страна, потому что преступное правительство, — сказала Таня.
— Причем здесь правительство? Преступность у нас всегда была, только мы ее не афишировали. А сейчас свобода печати…
— Не смеши, Женя. Поешь ты с чужого голоса чужие песенки. Никто от нас преступности раньше не скрывал, потому что никто в нас не стрелял, и мы могли без страха ночью гулять по улицам. Что, не было этого?
— Ну, было, было, — поспешно согласился он, уже не скрывая своего раздражения.
Таня понимала: муж хочет ее успокоить. Но все его слова и доводы не могли выдворить из ее души поселившийся там страх, который обуял ее цепко, как рок. Ей не хотелось продолжать этот разговор, по крайней мере, сейчас. Она ощутила потребность остаться наедине со своими мыслями, разобраться в мыслях и чувствах, обрушившихся на нее вот так внезапно, как гром среди ясного неба. О дикой преступности в стране Горбачева-Ельцина она знала из газет, радио и телевидения, из рассказов сослуживцев и знакомых. Но все это было где-то, хотя и рядом, но непосредственно ее не касалось. И вот прозвучали выстрелы, и смерть прошла рядом, задев ее своим могильным дыханием, та самая реальность, от которой, как сказал Евгений, никуда не денешься.
Таня ушла в спальню, сняла с себя элегантное вечернее платье, которое по настоянию Евгения она сшила в престижной русской фирме «Slava Zaitzev», расположенной на проспекте Мира, и задержалась на минуту у большого зеркала. В свои тридцать восемь лет она выглядела слишком молодо. Евгений правду сказал: сегодня на званом вечере она производила впечатление, постоянно находилась под обстрелом не только мужских, но и ревнивых женских взглядов, от которых она чувствовала себя неуютно. Это были незнакомые чужие ей люди, ее никто не знал и она не хотела их знать. И вообще это был их первый выезд в элитарный свет так называемых «новых русских», среди которых подлинно русских можно было сосчитать на пальцах одной руки, — абсолютное большинство составляли «русскоязычные», преимущественно евреи, уже обвально господствующие во властных структурах, экономике, в средствах массовой информации. До этого дня Евгений неоднократно предлагал Тане побывать на подобных сборищах «демократов», где ломились столы от изысканных блюд и дорогих вин, но Таня каждый раз находила причину, чтоб уклониться от престижного
Глядя на свое зеркальное отражение, на стройную, гибкую, почти юную фигуру, украшенную лунным каскадом шелковистых волос, густо падающих на узкие покатые плечи, тонкой струйкой обтекающих длинную, белую лебяжью шею, Таня вдруг подумала, как хрупка, скоротечна женская красота. И хотя она находилась в расцвете, в самом его зените, какие-то тревожные и грустные мысли вдруг защемили, заныли в ее измученной душе: и предчувствие неотвратимо приближающегося увядания, и мысль о жизни, которую могла внезапно оборвать шальная, даже не ей предназначенная пуля.
У Тани не было причин жаловаться на свою судьбу. Единственная дочь полковника милиции, ни в детстве, ни в юности она не испытывала лишений, недостатка родительского внимания и забот, но и не была приучена к материальным излишествам, к которым, впрочем, относилась равнодушно и даже презрительно, соглашаясь со словами отца своего: «Скромность украшает человека». Мать ее, учительница литературы, с детства привила ей любовь к поэзии, и эту любовь она сохранила на всю жизнь. Будучи студенткой медицинского института, она тайно от друзей пробовала сочинять стихи, но, поняв, что поэтом надо родиться, а она была убеждена, что родилась врачом, без особой досады и сожаления бросила не присущее ее призванию занятие, что не помешало ей с еще большей любовью и страстью увлекаться поэзией. Ее кумирами были Лермонтов и Некрасов, Есенин и Блок. Из современников на первое место ставила Василия Федорова и многие его стихи знала наизусть. Она часто повторяла первые строки из «Книги любви»:
По главной сутиЖизнь проста:Ее уста…Его уста…Так ей верилось в слова поэта в первые годы их семейной жизни, когда в счастье и душевной гармонии сливались ее уста с устами Евгения. Но когда уста остывают и не желают сходиться, жизнь утрачивает свою простоту и прелесть и становится невыносимо сложной. Эту печальную истину Таня познала в последние годы, изгаженные «демократической» смутой.
Конечно, поэтическая страсть Тани не ограничивалась Лермонтовым и Федоровым. Она обожала так же Пушкина и Тютчева, а из современных — рано ушедших из жизни Дмитрия Блынского и Петра Комарова. Для нее поэзия была негасимым огнем света и тепла, согревающим душу и просветляющим разум. В часы душевного разлада и до сердечной боли тягостных, терзающих дум она открывала томик Лермонтова, читала: «Кто знает: женская душа, как океан неисследима!..» Звучит, как афоризм. А вообще, Лермонтов афористичен, как и Грибоедов. И современен. Разве не напоминает Ельцина лермонтовский Варяг — властитель, презирающий законы и права. «Своей дружиной окружен перед народ явился он; свои победы исчислял. Лукавой речью убеждал! Рука искусного льстеца играла глупою толпой». Это точно — толпа всегда глупа и доверчива, — соглашалась Таня. — Особенно российская.
Отойдя от зеркала, Таня набросила на себя легкий шелковый халатик, разрисованный васильками и ромашками, и направилась в ванную. Проходя через гостиную, она увидела, что Евгений стелит себе на диване. В последние годы их семейной жизни такое стало привычным, и хоть в спальне стояли две кровати, Евгений часто стелил себе в гостиной, ссылаясь на «чертовскую усталость». С работы он возвращался, как правило, не раньше девяти часов, частенько под хмельком, иногда вообще задерживался до утра, о чем заранее предупреждал. Таня понимала, что работа у него далеко не легкая, верила ему и никаких на этот счет претензий не предъявляла: не позволяла гордость, — хотя и понимала, что время их любви постепенно шло на убыль.