Кракатит
Шрифт:
Смотри, вон светлая тень скользнула из дома и движется в сад. Это Анчи, она не раздета, и волосы ее не распущены; она прижимает ладони к вискам — ладони так приятно холодят пылающий лоб, — и прерывисто вздыхает: последние отзвуки плача. Анчи, словно не замечая, проходит мимо Прокопа, но уступает ему место рядом, с правой стороны; она не слышит, не видит но не сопротивляется, когда он берет ее под руку и уводит к скамейке. Прокоп мысленно подбирает хоть какие-нибудь слова утешения (а черт, какие же?!), как вдруг: бац, ее голова ткнулась ему в плечо, взрыв судорожных рыданий, и вот, посреди всхлипываний и сморканья, она говорит ему, что "это пустяки, ерунда". Прокоп обнимает ее словно родной
О ночь, небожительница, ты облегчаешь сдавленную грудь, развязываешь неповоротливый язык; ты возносишь, благословляя, окрыляешь тихо трепещущее сердце, сердце, полное тоски и одиночества; жаждущих поишь из своей бесконечности. В какой-то исчезающе-малой точке вселенной, где-то между Полярной звездой и Южным Крестом, Центавром и Лирой, вершится трогательное действо: некий мужчина вдруг ощутил себя единственным защитником и отцом девочки с заплаканным личиком; он гладит ее по головке и говорит — что, собственно, он говорит? Что он так счастлив, так счастлив, что любит, страшно любит существо, которое всхлипывает 'и сморкается у него на плече, что никогда он отсюда не уедет, и прочее в этом роде.
— Не знаю, что это мне в голову взбрело, — всхлипывая, вздыхает Анчи. — Я… мне так хотелось с вами еще… поговорить…
— А почему вы плакали? — буркнул Прокоп.
— Потому что вы так долго не шли, — звучит неожиданный ответ.
В душе Прокопа что-то слабеет — может быть, воля.
— Вы… вы меня… любите? — выдавливает он из себя, а голос его ломается, как у четырнадцатилетнего. Головка, зарывшаяся у него под мышкой, кивает энергично и недвусмысленно.
— Наверно, я должен был… прийти к вам, — подавленный, шепчет Прокоп.
Головка решительно тряхнула: нет, нет!
— Здесь мне лучше, — вздохнула Анчи минутку погодя. Здесь… так прекрасно!
Вряд ли кто-нибудь поймет, что прекрасного нашла она в жестком мужском пиджаке, пропахшем табаком и потом; но Анчи зарывается в него лицом, и ничто на свете не заставит ее поднять глаза к звездам; так она счастлива в этом темном, пахучем убежище. Ее волосы щекочут нос Прокопа, от них исходит чудесный тонкий запах. Прокоп гладит ее опущенные плечи, ее юную шейку и грудь и встречает лишь трепещущую покорность; тут он забывает все, резко и грубо запрокидывает ей голову, хочет поцеловать влажные губы. Но Анчи — Анчи бешено отбивается, она просто в ужасе, твердит: "Нет, нет, нет"… — и снова утыкается лицом в его пиджак, и он слышит, как сильно бьется ее испуганное сердечко.
И тут Прокоп понимает, что этот поцелуй был бы первым в ее жизни.
Тогда ему становится стыдно, его охватывает безграничная нежность, и он уже ни на что больше не отваживается — только гладит ее по волосам: это можно, это можно; господи, она ведь еще совсем ребенок и совсем глупенькая! А теперь — ни слова, ни словечка больше, чтобы даже дыханием не оскорбить неслыханного детства этой белой рослой телочки; ни одной мысли, которая могла бы грубо объяснить смятенные побуждения этого вечера! Он говорит, сам не понимая что; в его речах звучит медвежья мелодия, и нет никакого синтаксиса; они касаются попеременно звезд, любви, бога, прекрасной ночи и какой-то оперы — название и сюжет Прокоп не в силах вспомнить, но скрипки и человеческие голоса звучат в нем опьяняющим звоном. Временами ему кажется, что Анчи уснула; он умолкает, пока блаженный, сонный вздох на его плече не доказывает, что его слушают внимательно.
Потом Анчи выпрямилась, сложила руки на коленях и задумалась.
— Не знаю, не знаю, — томно сказала она, — никак не могу поверить, что это — правда…
По небу светлой черточкой скатилась звезда. Благоухает жасмин, спят закрывшиеся шары пионов, дыхание неведомого божества шелестит в вершинах деревьев.
— Как бы мне хотелось остаться здесь, — шепнула Анчи.
Еще раз пришлось Прокопу выдержать безмолвный бой с искушением.
— Спокойной ночи, Анчи, — заставил он себя сказать. Что, если… если вернется ваш папа?..
Анчи послушно встала.
— Доброй ночи. — Она еще колебалась.
Так стояли они лицом к лицу и не знали, что начать… или кончить. Анчи была бледна, глаза ее растерянно моргали, вся ее фигурка говорила о том, что она готова решиться на какой-то подвиг; но когда Прокоп, совсем уже теряя голову, протянул руку к ее локтю, она трусливо увернулась и пошла на попятный. Они шагали по садовой дорожке, и расстояние между ними было не меньше метра; но когда добрались до того места, где лежали самые черные тени, — видимо, потеряли направление, потому что Прокоп стукнулся зубами о чей-то лоб, торопливо поцеловал холодный нос и нашел своими губами отчаянно сжатый рот; и он грубо разрыл его, ломая девичью шею, раздвинул стучащие зубы и исступленно стал целовать жаркие, влажные, раскрытые, стонущие губы.
Ей удалось вырваться, она отошла к калитке и заплакала. Прокоп бросился утешать ее, он гладит ее, рассеивает поцелуи по волосам, по уху, по шее, спине, но ничто не помогает; он молит, поворачивает к себе мокрое личико, мокрые глаза, мокрый всхлипывающий рот — его губы полны соленой влаги слез, а он все целует и гладит — и вдруг чувствует, что она уже ничему не сопротивляется, она отдалась на его милость и, наверное, плачет над своим страшным поражением.
Тогда в Прокопе разом проснулась вся мужская рыцарственность, он выпустил из рук этот жалкий комочек и, растроганный до слез, только целует дрожащие, смоченные слезами пальцы. Вот так, так-то лучше… И тут она прижимает свое лицо к его грубой лапе, целует ее влажными, обжигающими губами, ласкает горячим дыханием, трепетными, мокрыми ресницами — и не дает, не отпускает его руку. Тогда и он заморгал часто, затаил дыхание — чтобы не задохнуться от мучительной нежности.
Анчи подняла голову.
— Доброй ночи, — сказала она тихо и очень просто подставила губы.
И Прокоп склонился над ними, поцеловал, как дуновение ветерка, нежно, как только умел, — и не осмелился провожать ее дальше; постоял в каком-то оцепенении, потом побрел совсем на другой конец сада, куда не проникает ни один лучик из Анчиного окна; и там он стоит, словно молится. Но нет, это не молитва — это всего лишь прекраснейшая ночь его жизни.
XIII
Едва рассвело — Прокоп не мог больше выдержать дома: решил сбегать, нарвать цветов. Положить их у порога Анчиной спальни, и когда она проснется… Окрыленный радостью, выбрался Прокоп из дома чуть ли не в четыре часа утра. Люди, какая красота! Всякий цветок искрится, как глаза (а у нее спокойные большие глаза телки… у нее такие длинные ресницы… сейчас она спит, и веки у нее выпуклые и нежные, как голубиные яйца… господи, знать бы ее сны… если руки ее сложены на груди — их приподымает дыхание; если они под головой, тогда, наверное, соскользнул рукав и виден локоток розовый твердый шарик… недавно она говорила, что до сих пор спит в железной детской кроватке… говорила, что в октябре ей исполнится девятнадцать, на шее у нее — родимое пятнышко… возможно ли, что она меня любит, это так странно) — в самом деле, ничто не сравнится красотою с летним утром, но Прокоп не отрывает глаз от земли, улыбается в меру своего уменья и через множество калиток добирается до реки.