Крамола. Книга 2
Шрифт:
Стая смешалась. Какой-то уркаган в тельняшке брякнул кружкой, расплескивая, принес воду. Мать Мелитина приподняла голову человека и поднесла кружку к губам. Человек судорожно глотнул, однако изо рта хлынула кровь. Он с трудом разлепил опухшие глаза, долго вглядывался, но, похоже, ничего уже не различал. И сказать ничего не мог, только шевелил разбитыми губами, словно пытался вытолкнуть кляп изо рта. Мать Мелитина поняла: человек каялся, хотя наверняка не ведал, перед кем. Однако выслушав его бессловесное покаяние, она достала крест из-под одежды и поднесла
И тот, ощутив прикосновение меди — ни с чем не сравнимой меди креста, — резко открыл глаза и, наверное, разглядел крест. Что-то наподобие улыбки скользнуло по его обезображенному лицу, дернулось тело, чуть приподнялась рука, но, вложив в этот порыв остаток жизни, человек ослаб, и медленно, как случайный ветерок в пору неподвижного зноя, улетело дыхание.
— Как его звали? — спросила мать Мелитина. — Кто знает имя?
— Федор, — буркнул кто-то. — Дерзкий был парень…
Мать Мелитина закрыла покойному глаза и, установив в изголовье крест, начала читать отходную.
За спиной вдруг послышался плач — сентиментальный, со сдавленными рыданиями — и бесконечно горький.
— Прекрати реветь! — оборвав молитву, велела мать Мелитина. — Ты мне мешаешь!
Однако плачущего словно прорвало. Он заорал дурниной, совсем по-бабьи, и вот-вот готов был сорваться на причитания.
— Не смей! — крикнула мать Мелитина и услышала, как за спиной возникла короткая, яростная возня. Наверное, плачущего повалили на пол и зажали рот. Дочитав отходную, мать Мелитина обмыла покойному лицо, сложила ему руки и велела нащипать лучины. Потом, при лучине, она начала отпевать по полному чину, и люди в РУРе, присмирев, сидели за ее спиной, жались в комок и дышали редко, экономя тепло.
А вечером, перебравшись в дальний угол барака, мать Мелитина приготовилась к повседневной молитве, но услышала за спиной шаги и тихий голос.
— Отдохнула бы, мать… Мы тебе постелили…
— Мне трудиться надо, — проронила она.
— Да сколь же можно за него? За мертвого-то?..
— Теперь за живых буду.
Она узнала голос: это был тот самый, что плакал… Человек потоптался, зябко поежился и зевнул от холода.
— Ты по какой сюда? — чакая зубами, спросил он. — Пятьдесят восьмая?
— Я ни по какой, — сказала мать Мелитина. — Уйди, не мешай.
— Погоди, мать! — горячо вдруг заговорил он и встал перед ней. — Скажи, за что народ мучают? Я давно по тюрьмам, а такого не видал. Уж лучше бы к стенке!.. Я вор, мать! Я никого не убивал! Зачем же меня с землей мешать?! Я же не каэр! А меня!.. Даже царь такого не допускал к ворам! Что же сделалось с миром, мать?!
— Не знаю, — резко бросила она.
— Ну кто, кто знает?! — закричал он, и глаза его нездорово засветились. — Нет, ты скажи, скажи… Ты знаешь!
— Я жила в монастыре, — медленно заговорила мать Мелитина. — Богу молилась… А ты жил в миру! И теперь меня спрашиваешь, что с миром сделалось? Но ты жил ли по совести? Было ли от тебя добро миру?.. Нет, ты зло творил. И здесь зло творишь! Неужто и в аду не оступишься?
— А если меня живьем в землю загоняют?! Жить охота, мать! Вон Федор лежит… Скоро мы все один по одному… И глаза не закроют…
— Ты кому-нибудь закрыл глаза? — тихо спросила она. — Нет, ты жить хотел. Никто из вас Федору даже воды не подал… Но ты живи. Я за тебя молиться буду, живи.
Она не слышала, как человек отошел к своим, сбившимся в противоположном углу, заметила только бесшумное шевеление куржака на стенах. Длинные, узорчатые его пряди росли от дыхания людей, и казалось, что барак РУРа украшен к празднику бесконечными занавесами плетеных подзоров. Молиться было здесь как в церкви, а может быть, еще и лучше, ибо тут, на благословенной земле, все виделось отчетливо и было близко — жизнь и смерть, свет и тьма, Бог и дьявол. Ее одинокая молитва становилась соборной и была слышима будто мощный хор певчих.
Наедине с Богом она спрашивала то же самое, о чем спрашивали ее люди. Она произносила слова молитвы, а внутренне, искушаемая болью, задавала одни и те же вопросы: «Господи, за что кара твоя? За что муки ниспосланы Тобой без разбора на виновных и безвинных, на грешных и святых? Что же делается с миром?»
Она молилась и чувствовала, как заключенные РУРа непроизвольно перебираются, ползут к ней и рассаживаются полукругом, словно у костра. И то ли оттого, что они дышали в затылок и плат покрывался куржаком, то ли похолодало в бараке, мать Мелитина вдруг начала мерзнуть, чего никогда не случалось с ней во время молитвы. Озноб сковывал спину, подкрадывался к затылку, и она еще больше отвлекалась от смысла произносимых слов и сильнее поддавалась искушению спрашивать Господа о его промыслах. Напряжением воли своей она стряхивала с себя и холод, и искушение, но лишь на мгновение душа высвобождалась из скверны, чтобы тотчас еще глубже в нее погрузиться.
«Слаба, слаба, — шептала она в оцепенении. — Слабну, Господи, слабну! Укрепи же дух, очисти помыслы мои и уста для молитвы».
Однако за спиной дышали чаще, будто истомленные зноем, и куржак все крепче пеленал голову, прорастал на плечах и груди, наряжая мать Мелитину в белые одежды. И уже не хватало силы, чтобы поднять руку для крестного знамения…
Наконец, изронив последнее слово, она ощутила, что и молитва оцепенела в душе. И в тот же миг над головой запел жаворонок, закружился, зазвенел, словно над разогретой землей.
— Не бойся, — послышался ей знакомый голос мальчика. — Это я к тебе прилетел.
— Сынок? — позвала она и вмиг освободилась от холода. — А я ослабла и молиться уже не могу.
— Это я тебя остановил! — признался мальчик. — Мне стало жаль тебя. Ты все молишься и совсем позабыла, что сегодня — сороковой день.
— Ой! — воскликнула мать Мелитина и прикрыла ладонью рот. — Я со счету сбилась… Что же делать мне? И свечи нет, и помянуть нечем.
— А ты не печалься, — подбодрил весело мальчик. — Вместо свечи лучину затепли, хлеб же вот он, возьми!