Краса гарема
Шрифт:
– Господь да благословит вас, да пребудет с вами Его расположение, – бормотал Сосновский, который никак не мог унять слез, – но, верно, понадобятся какие-то деньги… дорожные расходы…
– О деньгах не беспокойтесь, – махнул рукой Охотников. – Казанцев человек зажиточный, я тоже с войны вернулся внезапно разбогатевшим, ну а если что еще понадобится, сочтемся позднее. Вот четырех лошадей хороших, самых лучших, нам теперь же надобно: чтоб две под седло, а две сменные в поводу вести. Можно таких раздобыть быстро?
– Ох, кони у меня – все тяжеловозы, надежны, да на ногу не споры, – в ужасе заломил руки Сосновский. – Придется дня ждать да ехать торговать…
– Осмелюсь предложить свою городскую конюшню, – решительно сказал Свейский. – Найдется там не четыре, а с десяток наилучших жеребцов. Выбор если и отсрочит ваш выезд, то не более чем на полчаса.
При
– А скажи-ка, друг мой Василий Никитич, когда тебя на Кавказе успели Красным агой прозвать и за какие такие кровопролития? Я тебя более двух лет знаю и в друзьях с уважением числю, однако же ничего подобного о тебе слыхом не слыхал! Подозреваю, что и Сермяжный солгал с перепугу, мол, наслышан о Красном аге…
– Сермяжный – точно солгал, – усмехнулся Охотников, – и точно с перепугу. Ну что ж, я очень рад, что нагнал на него такого лютого страху: этот трус и подлец достоин сего. Что касаемо Красного аги, думаю, не только Сермяжный один, не только ты, Казанцев, но и многие другие о нем не слышали, поскольку его нет и никогда не существовало. Я просто хитро припугнул нашего ремонтера, а он попался на удочку. А впрочем, нет у нас на разговоры ни минуты лишней времени, пора и в самом деле трубить сбор и отправляться в путь.
С этими словами Охотников ободряюще хлопнул по плечу измученного Сосновского и пошел прочь из дому. Казанцев и Свейский последовали за приятелем, наскоро простившись с хозяином.
Вторично очнулась Марья Романовна совсем иначе, чем в прошлый раз. Тогда она никак не могла осознать, где находится и что с ней, а сейчас сердце ее тут же пронзило совершенно отчетливое ощущение опасности. Почувствовав, что как бы пробуждается от глубокого, тяжелого, утомительного сна, Маша не спешила открывать глаза, потому что понимала: не стоит раньше времени показывать окружающим ее врагам, что она пришла в сознание. Нужно затаиться, словно воин в засаде, оценить обстановку – провести некую рекогносцировку, как говаривал, бывало, майор Любавинов.
В том, что Маша находится в окружении врагов, у нее не имелось ни малейшего сомнения. Враги эти ее похитили – ее и Наташу Сосновскую, – причем сейчас Марья Романовна могла гораздо более ясно, чем прежде, припомнить, как именно и когда сие произошло. Все случилось той же ночью, когда ее внезапно охватила странная хворь, когда невероятная боль принялась раздирать внутренности и Маша готова была на что угодно, только бы эту боль утихомирить. Лушенька посулила помощь какой-то знахарки и убежала за ней, но вскоре воротилась одна и сообщила, что знахарка в дом войти не соглашается, а ждет госпожу на заднем крыльце. Конечно, это должно было показаться Маше подозрительным, однако она, не имея сил связно мыслить в тот момент, только заплакала от слабости и от страха, что до заднего крыльца добраться не сумеет и, значит, снова придется терпеть невыносимую боль, которая так и сжигала ее нутро.
– Ничего, ничего, барыня, – приговаривала Лушенька, почти стаскивая ее с постели, – мы с барышней Натальей Алексеевной вам поможем встать и дойти. Как же не помочь? Больно ведь глядеть, как вы маетесь!
Сначала Марья Романовна тупо удивилась упоминанию о Наташе, думая, что она уже давно спит, но, поведя глазами, и впрямь разглядела ее подле себя – в одной ночной рубашке и легоньких домашних туфельках.
– Конечно, помогу, – сказала Наташа, с жарким сочувствием глядя на больную. – Только как же мы пойдем на двор прямо с постели? Не одеться ли? Не кликнуть ли нянюшку пособить?
– Довольно будет капоты накинуть, а для сего никакой нянюшки вам не понадобится, – распорядилась Лушенька с такими незнакомыми, неожиданно властными интонациями, что даже Марье Романовне в ее полубесчувственном состоянии сие показалось удивительным, а уж Наташа и вовсе глаза вытаращила. Лушенька, впрочем, тут же поняла, что сделала что-то не так, немедленно стушевалась и заискивающим голоском пояснила, что так-де знахаркою велено для пущего успеха врачевания. Конечно, следовало бы задуматься, зачем Наташе-то, которой лечение не требуется, выходить на улицу почти раздетой, однако никаких сил на размышления у Марьи Романовны не было, потому что она чаяла лишь избавления от страданий, ну а Наташа… ну а Наташе никакие сомнения и в голову не взбредали.
И вот они все трое начали спуск по черной лестнице в полутемноте, рассеиваемой
Итак, судя по случайно услышанным словам, Марью Романовну одурманили банджем, а раньше дали некую отраву, чтобы она захворала, – и вынудили таким образом обратиться к знахарке за помощью. Знахаркою притворилась женщина, которую называли Айше. Пособником ее был странный человек по имени Керим. Лушенька состояла с ними в заговоре, в этом у Маши теперь не имелось сомнений. Наташа, очень может статься, тоже являлась их сообщницей. Что значили эти намеки Лушеньки – мол, Наталье Алексеевне нужно избавиться от соперницы? Но где и как Маша могла перейти дорогу кузине? В своих мечтах касательно Александра Петровича Казанцева Маша даже себе стыдилась признаться. Неужели Наташа что-то заметила и почувствовала? Ну и что? Могла из-за этого предать подругу и родственницу? Да мыслимо ли этак карать за одни лишь пустые мечты?!
Вероятно, Наташа была обманута Лушенькой, которая присочинила на сей счет лишнего, она ведь мастерица сплетни придумывать. Это Наташу, конечно, извиняло, а вот пакостнице горничной не могло быть никакого прощения за то, что предала свою госпожу, которая сделала ей столько добра. Несмотря на отчаянное положение, в коем находилась сейчас Марья Романовна, она очень опечалилась этой несомненной и самой черной неблагодарностью. Почему? За что?!
Она вспомнила, как дядюшка Нил Нилыч год тому назад вознамерился употребить для своего удовольствия невинность молоденькой сенной девушки. Лушеньке тогда едва пятнадцать исполнилось; кроме того, была она просватана за молодого кузнеца Вавилу. Зловредный управляющий отдал Вавилу в рекруты, тут уж Марья Романовна ничем дядюшке помешать не могла, как ни старалась, но Лушеньку от его посягательств она все же оградила, взяв ее под свой неусыпный присмотр. Обучила девушку грамоте, вышиванию шелком (в этом госпожа Любавинова была большая искусница), посылала на выучку к куаферу соседской помещицы, чтобы Лушенька могла потом хорошо убирать волосы своей госпожи. Правда, иной раз Марье Романовне казалось, будто упорный труд Лушеньке изрядно тошен, гораздо более по вкусу ей лясы с девками точить, семечки лузгать да повесничать с молодыми парнями. Однако добродушная барыня все это ей прощала, потому что и сама была горазда лениться, и в юные года, и даже теперь, да и помнила еще, как сладко невинное кокетство для пробуждающейся женственности. В конце концов, не век же Лушеньке оплакивать разлуку с Вавилою, а дождаться его после рекрутчины совершенно немыслимо. Марья Романовна присматривала для горничной хорошего мужа, однако среди своих, любавиновских, Лушеньке никто особенно по сердцу не приходился, и барыня знала, что, если горничная отыщет себе сердечного друга на стороне, она ее ни в коем случае не станет неволить. Что же не по сердцу пришлось Лушеньке в отношении к ней Марьи Романовны, коли она пошла на такое злодейство?!