Красная лошадь на зеленых холмах
Шрифт:
Нина работала в последние дни далеко от него — вела стену, клеила плитки, словно стрекоза, летала над синей водой с зелеными лопухами кувшинок. Но Алмаз безошибочно чувствовал в каждый миг, где она, где сейчас топчутся ее желтые сапожки, морщатся, когда Нина садится лепить плинтусные плитки, и становятся гладкими, когда тянется вверх.
В голове у Алмаза стоял бесконечный шум. Он слышал, как рокочут станки РИЗа, слышал гул голосов, и из всего этого гула и шума в голове возникала мощная протяжная песня — все время пел хор. И это могла быть любая песня, какую хотел Алмаз. Если хотел, например, услышать «Родина слышит, Родина знает…», то звонкий тоненький стук какого-то станка превращался в мальчишеский голос, который начинал песню, а дальше подтягивали басовые и женские голоса, и Алмаз с удивлением различал как бы наяву хор, выделившийся из грохота и лязга. Или ему хотелось, чтобы звучал духовой оркестр, — и тогда начинал играть духовой оркестр. Это могло быть лишь там, где шум. На улице, среди пустого пространства, где только изредка вдали слышен удар чугунной бабы или звон листового железа, такая музыка не могла родиться. Она появлялась еще от свиста ветра и тарахтения машины, когда вечером бригада ехала домой. Тогда Алмаз, улыбаясь и почти ничего не видя, управлял в себе этой громоздкой мощной музыкой…
Он красил перила, железные трубы,
Они приезжали на РИЗ очень рано — около семи, никого еще не было из других бригад СМУ-6, и после короткой летучки расходились по местам.
Иногда, чуть ли не под дождем, с женским зонтиком, их встречал сам Кирамов, председатель постройкома. Он улыбался и обнимал золотоволосого Руслана, который приехал уже давно, вместе с ним и его дочерью Азой, жал девушкам тонкие руки с обломанными крашеными ногтями, смотрел, как они работают, помогал советами. Вечером половина бригады училась на курсах — большинство девушек, кроме своего ремесла плиточницы, ничего не знали, а рекорд был необходим Кирамову. И особенно теперь, после неудачного праздника… Он, случалось, и сам помогал девушкам — подтащить деревянные мостки или разлить раствор, но чаще всего стоял где-нибудь неподалеку, скрестив руки на груди, осунувшийся, желтолицый, поминутно разминал лицо, то резко улыбаясь, обнажая зубы, то собирая тут же рот в точку, хмурясь, морщась, темнея. Он как бы торжествовал свою будущую победу, умолял, подхлестывал, торопил девушек. Они работали на износ, и это вселяло надежды в Кирамова. Бригада уже наверняка выходила на процентов двести пятьдесят, но ему хотелось, чтобы триста… По его личному указанию из столовой сюда, на рабочую площадку бригады Сибгатуллина, несли молоко и пирожки, конфеты, минеральную воду.
Руслан, обходя свои владения, улыбался теперь так загадочно, словно бы вставил в очки двойные темные стекла. Его и раньше Кирамов любил, а теперь, после отъезда своенравного Белокурова, разговаривал с ним как с родным сыном (или, вернее, с будущим зятьком…). Правда, Аза при подругах разговаривала с Русланом насмешливо и резко. Но скорее всего — Алмаз уже понимал — это обычная женская игра…
Алмаз пробегал с банками краски под мышкой мимо девушек, весь пропахший ацетоном, чуть ли не высунув язык. Встречался на секунду глазами с Ниной, и больше ему ничего не нужно было.
В конце сентября появились плакаты, их развесили во всех уголках стройки. Они изображали бригаду Руслана Сибгатуллина, которая сидела на горе кирпича, словно футбольная команда после финального матча, — улыбчивая, важная. И тут же волнующая надпись: «Почин строителей! Сибгатуллинцы вызывают на соревнование молодежь промстроя и всех СМУ родного ОС!»
Красный, как флаг, плакат, перед ним сотни, тысячи людей. И гордость заливает душу, и почему-то немного стыдно… «Чем мы лучше других? Вытянем ли? Надо, очень надо постараться!»
Алмаз, раскрашивая панели и трубы, возясь среди многоцветного железа и дерева, словно бы видел отсюда всю гигантскую территорию Каваза и, работая, говорил со своей землей: «О моя родина, моя земля, ничего здесь не было, только овраги и полынь, рожь и змеи в лугах. А дорог хороших вовсе не было, автобусы ходили вперевалку, как курицы, и из них сыпались гайки и свечи. А сейчас, моя земля, город встал белый, и железные рощи будущих заводов темнеют возле Камы, и скоро пойдут автомашины, каждые полторы минуты — один грузовик, только успевай заводить и откатывать. Придется дороги проложить гладкие, как зеркало, во все стороны, как лепестки у ромашки, и будут разбегаться машины, во все стороны уходить… Моя Белая бабушка и Черная бабушка будут стоять на холме, возле последней ветряной мельницы, и из-под белой и желтой ладошки смотреть на эти машины, сильные, как быки, и плавные, как лебеди. Между белыми двадцатичетырехэтажными домами взлетят фонтаны, и, словно закладки в книгах, между домами засветятся зеленые радуги…»
Или вдруг Алмаз мысленно обращался к народам всего мира.
«Народы! — говорил он. — Мы работаем хорошо. Вечером у меня кровь из носу идет, когда я домой приезжаю, — очень, говорят, плохой этот ацетон. Но мне не жалко крови, потому что я еще молод и у меня она не кончится. Мы работаем хорошо, народы, Нина каждый день выдает два, а то и больше, плана, а я крашу и пока даже не знаю, какая норма и сколько мне запишут, но я знаю — что быстрее меня уже нельзя, да разве важно, сколько запишут? Я сплю как убитый, и меня утром будят два будильника — сначала один будит, но я думаю: дай полежу немножко, и только закрою глаза, а тут как грянет другой!.. И я встаю, бегу, народы. В прошлое воскресенье я целый день мыкался, не знал, как время убить, оказывается, плохо, когда у человека нет работы любимой, нет цели, а у меня есть, и если бы можно было, я бы работал без воскресений… Народы всего мира, боритесь за демократию и социализм! — говорил Алмаз, лихорадочно дыша и приблизив лицо к самой кисточке, слушая, как шелестит и ложится на железо густая, ослепительно белая краска. — Боритесь за демократические режимы в своих коллективах, не давайте себя обмануть политикам, попам и философам-мистикам! Народы! Привет вам, народы Вьетнама и Латинской Америки!..» И так далее, и так далее.
Алмаз бы от стыда умер, если бы кто-нибудь подслушал его мысли. Но кто может подслушать мысли человека? Он только шмыгал носом и улыбался, в горле тлел, как уголь, чеснок, и простуда постепенно проходила…
Алмаз получил письмо от матери, она писала: «Как ты живешь, мой дорогой сынок, почему от тебя нет ответа? Жив ли ты? Почему к нам пришел милиционер, почему он получил такое извещение?..»
Оказывается, рюкзак не потерялся.
Шофер автобуса Фарид отдал его диспетчеру в тот же день, а тут поблизости оказался милиционер из ГАИ, он открыл рюкзак, обнаружил в кармашке адрес и фамилию родственника, который работал в милиции. «Я его знаю, — сказал милиционер. — Но он сейчас переехал. Кажется, в Новый город, в Белые Корабли. Перешлите туда в отделение рюкзак, мне сейчас некогда…» Рюкзак переслали в милицию Белых Кораблей, написав следующее сопроводительное письмо: «Данный предмет (вещ. мешок) был оставлен неизвестным гражданином СССР (по сообщению водителя Ф. Ахметова — юношей тат. нац.) …июня …года в автобусе 43–65 ТАИ, в рюкзаке находится адрес мл. лейтенанта Ситдикова Ильяса, но ввиду того, что тов. Ситдиков переехал в ваш город, предмет пересылаем. Просим уведомить о получении. Подпись…» Милиция Белых Кораблей, получив рюкзак, обследовала его и, установив, что Ситдиков, который в настоящее время находится в отпуске, в Азнакае, родом из деревни Подкаменные Мельницы, направила участковому П. Мельниц письмо следующего содержания: «Участковому д. Подкаменные Мельницы. В г. Красные Корабли, на автовокзале был …июня …года
Так ничего и не выяснив для себя, милиционер ушел, пообещав зайти к Шагидуллиным, как только что-нибудь прояснится. Теперь ему самому казалось, что дело — не такое уж ясное. Он написал в милицию Б. Кораблей, что родители продолжают получать письма от сына и не послать ли их на экспертизу. Узнав об этом, Алмаз развеселился и написал обеспокоенным родителям огромное сочинение на девяти страницах, как он живет, какая работа у него горячая, что белокуровская бригада — лучшая на РИЗе, что в сентябре они выдали триста процентов… и постараются выдержать такой темп до конца года!
А тем временем рюкзак продолжал лежать в Белых Кораблях. Пироги, наверное, давно уже превратились в камни, шаньги протухли, красно-коричневая яичная корочка на картошке покрылась зеленью, а варенье, возможно, совсем вытекло… Чего только не бывает в жизни!
В октябре Алмаз пошел учиться в вечернюю школу. Находилась она возле парка, и вечером, на занятиях, слышно было, как там стонет и пиликает электрогитара: «Пик-пик-пик-пии-ик!..»
У Алмаза — новый черный портфель с тремя отделениями, там линейка, авторучка, красный и белый ластики, толстые чистые тетради в коленкоровых обложках, пахнувшие лаком и клеем. Алмаз приходил и садился в самом последнем ряду, в углу, потому что его и так видно.
Парты были изрезаны ножиками, бритвами, заполнены страстными словами и снова залиты смолой. Карандаш, следуя углублениям, помимо воли писал: «Любовь… люблю… Катя… Вера…» Можно было даже не обводить карандашом вырезанные тексты, а просто положить лист бумаги и потереть его не очень чистой после работы рукой. И на бумаге сразу проявятся светлые, бессмертные эти слова. «Люблю… Катя… Нина… Любовь…»
Точно такие же столы на телеграфе. Поздравляешь с днем рождения Белокурова, а перо скользит по гладким закруглениям стола и выводит: «Лю…»