Красная перчатка
Шрифт:
Так что я встаю, отодвигаю стул и тоже выхожу из ресторана. Как только мы оказываемся на улице, хватаю брата за плечо.
— Ты спятил?
— Да ладно! — Он улыбается так, будто только что отколол замечательную шутку. — Платят только неудачники.
— Я понимаю, другие люди тебя не волнуют, но ты же наводишь при этом бардак в собственной голове. Рано или поздно израсходуешь все воспоминания. От тебя же ничего не останется.
— Не волнуйся, если забуду что-нибудь важное — ты мне напомнишь.
Мама
Да. Правильно. Что сделано, то сделано.
Они высаживают меня в Уоллингфорде, возле моей машины.
— Погоди-ка. — Мать достает из сумочки ручку. — У меня появился чудный маленький телефончик! Возьми номер.
Баррон закатывает глаза.
— Но ты же ненавидишь мобильники!
Она не обращает на мою удивленную реплику внимания и записывает номер.
— Держи, детка. Звони в любое время. Я тебе сразу же перезвоню с ближайшего автомата или городского.
С улыбкой забираю листок. Все-таки она три года просидела в тюрьме и вряд ли понимает, что телефоны-автоматы теперь — большая редкость.
— Спасибо, мам.
Мать целует меня в щеку напоследок, и я еще долго потом чувствую тяжелый и сладковатый аромат ее духов.
Вставляю ключ в зажигание, и «Мерседес» издает чудовищный, кашляющий звук. Неужели придется догонять маму с Барроном и просить подвезти? Но наконец, на второй передаче двигатель все-таки оживает, и машина заводится. Интересно, сколько еще я на ней проезжу? Смогу ли сегодня добраться обратно до Уоллингфорда?
Подъезжаю к большому старому дому, где прошло мое детство. Из-за некрашеных облезлых досок и разнокалиберных ставней он кажется заброшенным. Мы с дедушкой все вычистили и выкинули мусор, но внутри к запаху моющего средства все равно примешивается легкий аромат плесени. Все вроде бы чисто, но сразу видно — мама здесь уже побывала: на столе в столовой пара неразобранных мешков из магазина, а в раковине — грязная кружка из-под чая.
Слава богу, дед сейчас в Карни, а то бы он разозлился.
Сразу же отправляюсь искать злополучный стул. На него накинуто светло-коричневое покрывало. Стул как стул — обыкновенные подлокотники и спинка, только вот если тщательно приглядеться — какие жуткие ножки. Не просто изогнутые деревяшки, как я раньше думал, которые крепятся к раскрашенным шарам — на самом деле они выточены в форме человеческих рук, ладони едва видно из-под сиденья.
Меня трясет.
Усаживаюсь на пол. Как бы я хотел сейчас оказаться подальше отсюда! Протягиваю руку и пытаюсь сосредоточиться. Колдовать мне все еще внове, тело непроизвольно сжимается в ожидании отдачи — в ожидании боли и беспомощности.
Рука опускается на стул, все становится подвижным и текучим. Чувствую наложенное проклятие, его невидимые нити,
Открываю глаза. Надо же — сам не заметил, как их закрыл.
Передо мной стоит мужчина, живой — на щеках румянец. На нем белая майка и трусы. Во мне вскипает безумная надежда.
— Генри Янссен, — зову я дрожащим голосом — узнал его по фотографии из досье.
Но тут он падает. Кожа стремительно сереет. Вспоминаю, как мы пытались разыграть смерть Захарова. Плохо тогда получилось, неубедительно. Глядя на Янссена, я вижу, как бывает на самом деле — он умер, это совершенно очевидно, будто лампочка перегорела.
— Нет!
Подползаю к нему.
Отдача обрушивается внезапно. Мое тело сотрясают судороги, руки и ноги удлиняются, становятся похожими на паучьи лапы, тянутся к потолку. Я словно сделан из стекла, и от каждого движения по мне расползаются тоненькие трещинки, они ширятся, и я разваливаюсь на куски. Пытаюсь кричать, но вместо рта теперь комок земли. Туловище выворачивается наизнанку. Я бьюсь в агонии. Непроизвольно поворачиваю голову — на меня невидящими глазами уставился мертвец.
Прихожу в сознание. Я весь мокрый от пота, а рядом лежит мертвый Генри Янссен.
Болит каждый мускул. Смотрю на труп и не чувствую ничего. Надо как-то от него избавиться, скорее. Почему я примчался сюда так поспешно? Почему думал, что смогу вернуть его к жизни? О чем я вообще думал? Я же ничего не знаю о магии трансформации, о ее законах. Не знаю даже, можно ли превратить предмет в живое существо.
Но мне уже все равно. Я так устал, мне все равно.
Чувство вины наконец достигло критической отметки, и теперь я не чувствую вообще ничего.
Самым разумным было бы превратить его обратно в стул, но я не выдержу еще одного приступа отдачи. Похоронить его? Но я не успею вырыть достаточно глубокую могилу.
Утопить где-нибудь? Но непонятно даже, заведется ли машина, так что вряд ли получится. Наконец вспоминаю про стоящий в подвале морозильник.
Мертвеца тащить труднее, чем живого. Не тяжелее, а именно труднее — он обмяк и не двигается, не опирается на подставленную руку, не цепляется за шею. Просто не шевелится. Зато не боишься уронить или поранить.
Волоку Янссена за плечи вниз по лестнице. Его тело сползает со ступеньки на ступеньку с отвратительным глухим стуком.
Вытаскиваю из морозилки заиндевевшую коробку с остатками вишневого мороженого и ставлю ее на старый отцовский верстак. Потом просовываю одну руку под холодную негнущуюся шею трупа, а другую — под коленки, тащу и тяну изо всех сил, пока он наконец не скатывается в морозильник. Помещается, но не совсем — чтобы закрыть крышку, приходится согнуть холодные руки и ноги. Кошмар какой.