Красная планета
Шрифт:
“Еврейская история в немецком контексте”, – сказала Зоя. Голос у нее был мягкий, а тон насмешливый.
“Ты знаешь, в Европе любят музеифицировать, – снова заговорил Леон. – Поэтому решено было накрыть раскопки стеклянным куполом. Но денег не хватало, стройка то шла, то останавливалась. Да и не всем в городе этот музей был нужен. Против выступила мусульманская община, она тут довольно крупная. Главный археолог обвинил их в антисемитизме, его быстренько отстранили, чтобы не затевать бучи. В общем, стройка встала. А потом рядом с синагогой откопали остатки римского претория (Леон показал на макет) – и стало вообще непонятно, музей чего строить”.
Уже в доме Леон признался, что хочет взять в свой идеальный город то, что осталось от каждого, римского или еврейского, или немецкого
“Можем посмотреть, что было на месте пансиона, где ты остановился” – предложил он и включил компьютер. На одном из экранов открылась объемная картина. Это был узкий дом с тремя трубами и крышей, в которой были пробиты большие световые фонари-окна.
“Вот он, – показал Леон. – Уничтожен в 42-м… попадание непрямое… разрушен частично… снесен в 1948-м как неподлежащий восстановлению… воссоздан в пятидесятых… точная копия, только без обсерватории…”
На экране появился человек в шейном платке, подпиравшем барашковые бакенбарды.
“Астроном Йозеф Клейн, – перевел Леон. – Наблюдал извержения вулканов на Луне”.
Леон постучал по экрану: “На этом чердаке была его обсерватория”.
Я вернулся из Бонна в Кёльн около полуночи и решил немного подышать перед сном на набережной. Ночной Рейн шумно катился, и канаты, на которых держалась пристань, гудели от напряжения. Я закурил. И густой речной воздух, и огоньки, и невидимо вздыбившийся за спиной черный Кёльн, и легкая пустота на душе – складывались в предчувствие, что изнанка жизни вот-вот приоткроется. Я спрашивал себя: зачем Леону этот макет? Не потому ли, что сам он провел детство в городе, где никакой истории не было? Или потому что наша юность пришлась на время, единственный след которого – мы сами? Я поднялся в номер и открыл компьютер. Письмо жене, которое я начал, отвлекло меня от странных мыслей, как вдруг послышались глухой стук и шорох – как будто наверху кто-то встал и даже прошелся. Но кто мог находиться на чердаке? Я подошел к окну и тихонько надавил на раму. Так и есть, окно над головой светилось. Если это спальня фрау Стобой, то почему она не спит? Я представил молодого любовника из Марокко. “Он террорист, любовная связь – прикрытие…” – начал придумывать я. Как вдруг ступеньки в коридоре скрипнули, а в дверь мою постучали. “Вы не спите”, – раздался из коридора глухой мужской голос.
Он был русский фотограф-иммигрант и приехал на фестиваль из Рима. Средних лет господин с неподвижным, похожим на маску лицом, на котором ассиметрично посаженные брови жили, казалось, своей жизнью. Вот уже час как я смотрел на эти прыгающие брови и слушал его историю. Он привез на фестиваль свои коллажи, которые подписывал “Вадим Вадимыч” – как, собственно, его и звали. Он рассказал об этом за бутылкой, за которой проворно сбегал в номер (чердак оказался номером). Уже за полночь ВВ снова сходил на чердак, теперь за компьютером. Это были те самые коллажи. Он делал их из детских и семейных фотографий и газетных вырезок; старых советских плакатов, кассовых чеков и телевизионных заставок, каких-то до боли знакомых вывесок и прочего хлама, который хранился и в моей памяти тоже. А потом просто кадрировал и увеличивал. Одна из работ, которую я запомнил, была обычная старая фотография. Детская кроватка стояла у окна (сквозь тюль виднелся радиатор), а за окном чернела причудливой формы башня. Ее многогранник возвышался над лесом как инопланетный корабль. Кроватка пустовала. “За сутки до рождения Вадим Вадимыча”, называлась работа. “Эта пустая кроватка, – признался он, – всю жизнь сводит меня с ума тем, что кроватка есть, а меня нет”. С другого снимка смотрел маленький мальчик. Те, кто окружал мальчика, были отрезаны, только женский сапожок остался и ухо от шапки. Мальчик стоял на снегу, за спиной возвышалась все та же башня. Такую шубку на цигейке я тоже носил в детстве, и кроличью шапку. “А где сделан снимок? – спросил я. – Что это за башня?” ВВ достал табак и принялся крутить папироску. “Это? – Папироска замерла в пальцах. – Это КОН”. Он увеличил фото на экране. “Корпус особого назначения” (папироска снова завертелась). “А где? Где находилась… эта научная станция?” – спросил я. Он провел языком по бумажке, склеил края и зажал папиросу между пальцев; рука стала словно шестипалой. “На этой станции мои родители изучали вулканы”, – сказал он (хотя сосновый лес на снимках, как мне показалось, был вполне подмосковный). “А где это было? – повторил я. – Вы говорите так, словно ничего этого больше нет…” Тогда он отложил папиросу, снял очки и вытер переносицу. Его взгляд был коротким и трезвым.
“А вы правы, – ответил он. – Мне и в самом деле кажется, что этого больше нет”. Он разлил остатки по стаканам. “Разве вам, – сказал он, – не приходилось думать, что в эту жизнь, в Кёльн или Москву, все мы попали с другой планеты?” Брови его на секунду замерли. “Да, но зачем? – прошептал я. – Если впереди жизнь? А, Вадим Вадимыч? Может, лучше совсем вычеркнуть это прошлое? Жить дальше?”
Он помолчал, а потом закатал рукав и снял наручные часы. “Вот, посмотрите, – сказал он. – Переверните, видите? Это отцовские”. Я снял очки и приблизил глаза. “Слава первопроходцам “Красной планеты” было выгравировано на крышке.
5. Адам и Ева
31 декабря, вечер
Эфир закончился, красная лампа погасла. Саша снял наушники и встал из-за стола. “Круто, – ведущая эфира подняла глаза от монитора. – Теперь обязательно поеду в Кёльн”.
Знала бы эта девушка в огромных наушниках, какой нелепостью закончилась его история с Вадим Вадимычем. Знала бы она, что никакой “Красной планеты” нет, что и Леон, и его идеальный город… Но нет – и нет. Саша еще немного поболтал с журналисткой у выхода, потом новости закончились и она исчезла в студии.
…Было начало пятого, и, хотя небо еще светлело, здесь, в Петровском парке, уже сгустились сумерки. Наполненный приятной усталостью и пустотой, какая бывает после хорошо и в свою пользу сделанного дела, Саша медленно шел сквозь влажные и теплые сумерки. Вспышки фар слепили глаза. Он смотрел на прохожих, чьи силуэты напоминали стволы деревьев, которые почему-то сдвинулись с места и стали размахивать ветками. И сейчас, и в студии он держал в уме то, с чем прожил день и к чему готовился: что сегодня он увидит Лену и что он не знает, как быть с ней.
Он не хотел представлять, что может произойти, чтобы не спугнуть – но что?
На радио Саша подслушал новогоднюю викторину и решил составить собственный список самых важных событий года. Первое, что он занес в него, – была поездка в деревню с сыном. Еще весной Саша решил, что они поеду в гости к Драматургу и что это будет их первое “мужское” путешествие. По вечерам они втроем сидели на терраске за баней и по-взрослому разговаривали. Д. устроил огромный костер из старых досок, они купались в пруду и катались на мотоцикле… Да, это было событие, вне всяких сомнений.
На второе место поместилась Бельгия, куда он и жена неожиданно съездили в прошлом марте. Ее любимая фламандская живопись, настоящее пиршество: Брюгге, Брюссель, Гент. Картина “Сдирание кожи с продажного судьи” – выражение печальной неотвратимости на лицах экзекуторов. Пол, закапанный кровью; маленькая собачонка слизывает капли.
Потом в Москве случилось событие номер три, вышла его книга, и они затеяли переезд. Книга осталась незамеченной, правда, лето пролетело в такой суете, что этот неприятный факт стушевался. В светлой квартире с высокими окнами, где у каждого, наконец, появился свой угол, в жизни тоже должен был начаться новый и светлый период. Саша шутил, что, если жизнь пойдет без потрясений, гроб с его телом вынесут из этого подъезда.
“В окружении близких друзей и родственников, и немногочисленных… а также…” Он сочинял некролог, и это нехорошо, зло заводило его. Он даже выбрал тополь, под который этот гроб поставят.
“Хотя бы в чем-то наступила ясность”, – говорил он жене. В том, что она его переживет, Саша не сомневался.
Саша снова перебрал лето: пусто. Значит, осень. Первое место – вылазка в Горницы. Перед первым снегом он снова приехал к Драматургу в деревню и по подмерзшей глине они пробрались туда, где в нечеловеческой, а уже природной, звериной глуши, среди сгнивших изб и одичавших яблонь стояла полуразрушенная владимирская церковь, построенная славным Львовым… Но дальше, дальше. Стоп! Как это “больше ничего не было”? А Ленинград? А тетка Тамара? А похороны? Саша вспомнил серые дни в Питере, кладбище и поминки, и снова ощутил тихое отчаяние, которое поселилась в нем со смертью любимой тетки. В детстве, когда родители уезжали в экспедиции, он подолгу жил у нее; Тамара была филологом и готовила его к поступлению; он считал ее второй матерью. Она оставалась предпоследней из “старших” в семье, куда Саша включал родителей, их сестер и братьев, а также своих племянников и кузенов. Теперь же, после смерти Тамары, старших, кроме Сашиной матери, в их семье не осталось. Верхние ряды на семейном фото приходилось занимать им, детям.