Красная планета
Шрифт:
Каждый раз, когда я проходил мимо, я только делал вид, что разглядываю вещи, а сам думал проникнуть в истории, которые в них прятались. Я ощущал невинность и упрямство, с какими эти вещи хранили и свое время, и свои истории. Здесь были портфели с вытертыми до кожаного блеска ручками и мутные аптечные склянки из-под хины и карболки; кассовый аппарат, ощерившийся клавишами, и подставки для яиц со сколотой эмалью; очечники и сифоны, граммофонные трубы и выцветшие до цвета времени абажуры; саквояж для пикника с уложенными чьей-то, уже несуществующей, рукой ножами и тарелками; стопки чемоданов, как будто к нашему дому причалил пароход с багажом эмигрантов; софиты со съемочной площадки, освещавшие сцены из фильмов, которые пылились на старых видеокассетах; зубоврачебное кресло; ключи от замков, запиравших исчезнувшие двери в несуществующих комнатах; сложенные одна в одну рамы, рамищи и рамки, некоторые с подписями картин, впрочем, отсутствующих; будильники, будившие
За выхваченные из жизни недели и месяцы, которые я провел в городе на Босфоре – и которые давно уже сложились в свое время – город въелся в меня как въедается гарь или пыль в мрамор. А может быть, моя память распылилась и облепила его поверхность. Снова и снова погружаясь в бездонные щели улиц или поднимаясь на продувные, утыканные кипарисами холмы, я шел по границе, разделявшей города настоящий и вымышленный, сложенный из моих воспоминаний и книг. Эти образы переплелись настолько, что со временем я уже не мог сказать с точностью, что случилось в реальности, а что плод моего воображения. Но ведь и сами жители давно существовали на два дома, в прошлом или будущем, наяву или во сне, в кино или книге, но только отчасти здесь и сейчас.
То, что примиряло меня с невозможностью примирить эти города, заключалось в образе. К нему, словно это магнит, притягивались мои воспоминания. Разные, они менялись от времени, но образ оставался прежним, и он был женским. Его возникновению я обязан книге. Прочитав роман об этом городе, я понял, что внутри него спрятан другой, полный восточных тайн и очарования прошлого. Однако то, каким я увидел город, даже отдаленно не напоминало то, каким я представлял его по книге. Шумный и душный, полуевропейский и полуазиатский, меня окружал рассыпанный по холмам, огромный современный город. Он жил призывами на молитву, базаром, туристами и бесконечным спором о том, следует ли женщине покрывать голову платком или нет, не следует. Время от времени его встряхивали экономические кризисы, мало, впрочем, менявшие нищенскую жизнь обитателей, а также футбольные чемпионаты, забастовки и террористические акты религиозных фанатиков, призывавших к насильственному решению спора о платке для женщин. Никакого внутреннего города, о котором рассказывала книга, не существовало. Отчаявшись, я сделал то, что сделал бы любой, я решил разыскать автора книги.
Прославленный писатель жил затворником, ведь его читатели тоже владели тайной города и не могли простить автору, что он открыл ее всему миру, заработал и не поделился. Последнее возмущало их в особенности. Чтобы отыскать писателя, мне пришлось устроить собственное расследование. Подобно герою его книг, я встречался с людьми, которые могли помочь связаться с теми, кто знал тех, кто имел выход на тех, кто… И вот – узкая улица поднимается на холм. Блестящие на солнце булыжники, сгоревшая усадьба, деревянные дома с белеными балконами, где сушатся простыни. Стена, щель. Действительно, лестница. А дальше провал в памяти. В пятнах солнца, тент висит над двориком. Когда набегает ветер, он плавно вздымается, а кипарис над стеной вздрагивает. Неподвижность арок, полумрак келий. Они пусты или там кто-то есть? Стол, чай. Человек средних лет: рубашка навыпуск, вельветовые брюки. В руке стаканчик, читает газету. Откладывает, встает, здоровается. Я вижу закатанный рукав и волосатое запястье, но лицо? Кроме усиков над пухлой губой и тонкой золотой оправы – память ничего разобрать не может. Писателя давно вытеснили его официальные портреты.
Он подробно отвечает на вопросы, он вообще мастер слова; я даже забываю, зачем пришел, ведь рассказ интересен и без этого. Но больше я обращаю внимание на другой голос, женский. Это говорит девушка-переводчица. Она переводит мой английский на турецкий и обратно, когда английского писателю не хватает. Например, когда писатель рассказывает про хюзюн – меланхолию, коллективным приступам которой подвержены все горожане; как эта меланхолия отравляет их души; и что только слово и книга способны задержать воздействие ее яда. Он говорит о невидимом городе, сотканном из былого величия империи, нашего страха перед ничтожностью настоящего и снова из величия. О том, что никто не знает, как попасть в этот город, потому что город сам выбирает, когда и кем завладеть. О том…
Стоп, хватит уже этих бредней. Дайте мне новый кадр. Покажите солнце, как оно подсвечивает пух на щеке. Тени, вылепившие широкий и плоский подбородок. Жилку под черным завитком. Покажите мир другого человека, проникнуть в который так же невозможно, как в сердце этой женщины. Да, но ведь она переводит твою речь, произносит твои слова – убеждаю себя я. Она тень, ты господин. Чем дальше заходит разговор с писателем, тем сладостнее мои фантазии. Какое надменное выражение красивого, спокойного, по-восточному непроницаемого лица! Но что если она просто делает вид, что не замечает меня? “Вы оказали неоценимую услугу, – говорю я, когда беседа заканчивается. – Позвольте отблагодарить вас. Почему бы нам не сходить куда-нибудь вечером? Сплавать на корабле или погулять в парке Тюльпанов? В кафе? Мне было бы интересно пообщаться с вами, если только у вас есть время”. Мы прощаемся, и когда я оборачиваюсь на лестнице, когда уже открываю дверь на улицу – она неожиданно говорит: “Я согласна”. Нет, мне не нужно заходить за ней. Да, где-то в семь вечера. Ждите, сказала она – я зайду за вами в отель после работы.
В шесть тридцать я вышел из душа. Через десять минут был одет, задернул занавески и выключил телевизор. Без четверти семь вышел в коридор. Я еще возился с ключами от номера, когда на улице вдруг оглушительно щелкнуло (словно об асфальт железным полозом ударили). Звон стекла, чей-то истошный крик… Но потом наступила тишина. В небе по-прежнему победно плескались красные флаги и пикировали чайки, но, боже мой, какой зловещей была эта тишина.
Я спустился вниз – крики полицейских, стоны, плач. На мокрых от крови шторах вносили тела погибших. Хрустя битым стеклом, у подъезда разворачивалась “Скорая”. На асфальт выгружали пустые носилки, а полосатые ленты оцепления бешено крутились от ветра. Взрыв у английского посольства, сказал военный – квартал оцеплен. Пожалуйста, вернитесь в номер.
Я провел ночь в отчаянии и, едва дождавшись утра, бросился в Старый город, но сколько ни искал улицу с кипарисом и стеной из плинфы, так и не нашел: ни медресе, ни девушки. Пришла ли она вчера, жива? Если да, то почему не дает знать о себе? Не ищет меня, ведь я тоже мог погибнуть?
Через несколько дней, раздавленный и изнуренный, я улетел домой. Московская жизнь на удивление быстро заглушила во мне и боль, и отчаяние. “Судьба в чистом виде, – сказал я себе. – Никто не виновен. Хорошо, что сам благополучно унес ноги”. Да, всё вернулось на свои места – всё, кроме одной вещи: книги, которую мне хотелось написать об этом городе. Образ девушки, в чью жизнь я невольно вмешался, возник сам собой. Ее образ требовал литературной жизни, раз уж в реальности никакой жизни у него не было. В историю великого архитектора вплеталась новая история, и это была история мимолетной любви. Любовь связала не только героев книги, но и саму книгу. Пусть она войдет в отель за минуту до катастрофы; пусть страх и страсть двух отрезанных от мира, чужих друг другу людей толкнут их в объятия. Желанная, но не случившаяся ночь, пусть она произойдет на влажных гостиничных простынях; пусть они долго белеют в конце книги – финал этой книги будет открытым.
Через год, когда первый мой роман был опубликован, неожиданно дал знать о себе турецкий писатель. Вовремя тогда исчезнувший, он снова появился в моей жизни, но уже по собственной воле. Он решил, что мою книгу должны прочитать у него на родине. Тут же нашелся и переводчик, а затем и издатель, и меценат, выступивший в поддержку книги. Так я снова очутился на берегу Босфора.
Теперь, когда книга жила своей жизнью, мне не хотелось вспоминать о прошлом, тем более что город неожиданно открылся мне стороной, которую я только мечтал увидеть. Есть в январе короткое зимнее время, когда целыми днями идет снег. Стамбул словно замирает под его мокрыми, похожими на овечью шерсть, хлопьями. Улицы и лавки, рестораны и базары пустуют, аэропорты закрыты, транспорт, парализованный снегопадом, не ходит. Утаптывая снежную кашу, ты идешь по белому лабиринту. Исчезают грязь, шум. Тишина словно выткана белизной. Город, каким его видели великие султаны, и каким их видения воплотили великие архитекторы, придвигается вплотную. Пока идет снег, времени как будто не существует. И вот ты идешь внутри этого сна, разглядывая его диковины, пока ноги случайно не выносят тебя в знакомый переулок. Вот обсыпанный снежной пудрой кипарис; белые купола, похожие на крышечки от чернильницы; знакомая лестница, заваленная снегом; деревянная дверь, откуда три года назад ты вышел.
Я постучал, прислушался – только сердце колотилось в доски. “Значит, не судьба, – с горькой усмешкой сказал я. – Да и следов нет”. И в тот же момент услышал голос. Это был бородач, который высунулся в окно и звал меня. Когда я поднялся к нему, я понял, что попал в лавку ковров, и кое-как объяснился, то есть сказал правду: что ищу госпожу Эсру, которая помогла мне с книгой, и что теперь, когда книга вышла, мне хотелось отблагодарить ее. Я сказал это так, как если бы ничего не знал о ней. Притворился случайным знакомым, каким и был, по правде сказать. С холодным спокойствием я ждал приговора. Бородач, невольно ставший моим судьей и палачом, улыбнулся и закивал. “Пять минут! – сказал он. – Эсра-ханум вышла пообедать и вернется через пять минут. Господин может подождать здесь, я принесу чай. Вы будете моим гостем. Садитесь, из этого окна будет видно, когда она вернется”.