Красная Валькирия
Шрифт:
Семен встал, отхлебнул виски и почти вежливо пожелал:
– Спокойной ночи, товарищ!
Спать или мечтать о женских прелестях Сергею Адамовичу явно расхотелось. Он вдруг почувствовал себя очень уязвимым в этом азиатском "серале", где была только одна гурия, но за любовь к ней вполне можно было оказаться в раю. Сергей Адамович вспомнил пьесу Гумилева "Дитя Аллаха", где из-за любви к прекрасной пери, спустившейся из рая, чтобы стать женой лучшего из смертных, умирали - один за одним - молодой красавец, суровый воин-бедуин, "сын неба" - калиф. В живых остался только поэт Гафиз, оказавшийся достойным любви пери. Пери-Лери... Лери, Лариса, как он только раньше не догадался... Гумилев зашифровал в этой пьесе свой роман с Ларисой Рейснер, только вот гримаса судьбы - в живых остался не поэт и "солнце веры" - князь Гафиз, "наставник
Впрочем, о гибели Гумилева Колбасьев знал куда больше, чем Лепетенко, и даже больше, чем сам Раскольников. Полпред, конечно, порекомендовал "кому надо" обратить особенное внимание на контрреволюционные настроения Гумилева и поискать в квартире поэта прокламации восставших кронштадтских морячков. Но Гумилева взяли "на карандаш" гораздо раньше - сразу после его подозрительного решения сопровождать в Крым "красного адмирала", товарища Немитца. А, может быть, еще раньше - сразу после неожиданного возвращения поэта из сытой Франции в голодный революционный Петроград.
Трудно было представить себе, что-то более странное и невразумительное, чем это возвращение в голодную столицу, из которой все бежали при малейшей возможности и даже без оной, через финскую границу, с проводниками или в одиночку, как угодно, куда угодно - в Берлин, Прагу, Париж или хотя бы в сытый буржуазный Таллинн. Можно было остаться из самоубийственного любопытства или по убеждениям, но вернуться по доброй воле - это казалось абсурдным даже красному военмору Колбасьеву. Гумилев вернулся в Петроград окольным путем - через Мурманск. Он, вероятно, понимал, что едет даже не в нищую, разоренную страну, а на пепелище прежней России, что успеет разве что к отпеванию и придется дорого заплатить за возможность постоять со свечкой у гроба. В то время, как многие - в том числе сам Колбасьев, мучительно решали, что им дороже - свобода или Россия, "француз" Гумилев приехал отдать России последние почести и в оставшееся от траурных церемоний время принял участие в двусмысленных затеях Максима Горького.
Начиная с весны 1918-го, в многочисленных, организованных Горьким, институтах и студиях поэты читали лекции об искусстве стихосложения, и делали это так непринужденно, как будто как будто все мифологические платаны и пальмы, служившие им поэтической сенью, не были давно срублены на дрова. Это был последний акт драмы - занавес вот-вот упадет, кто-то уже дернул за веревочку, а пока актеры играют вдохновенно и самозабвенно, как никогда в жизни. Они играли, а многочисленные поклонники любовались ими с галерки. А в первых рядах сидели чекисты, готовые, когда понадобится, взять актеров на мушку. И понадобилось, увы, очень скоро... Колбасьев знал это, как никто другой.
Впрочем, вся эта бурная деятельность Горького, начиная с 1918 года, все его институты, кружки и студии, вызывали у многих "недобитых белогадов" удивление и безотчетный страх. Большевики же, похоже, не понимали, в какую контрреволюционную деятельность их вовлек "Буревестник революции". Им казалось, что все это розыгрыш, недолгая отсрочка, и они всегда успеют вырезать русскую культуру, как нарыв на теле советской государственности. И когда чекисты спохватились в 21-м, было уже поздно - не только вырезать, но и залечить нарыв им не удалось. И даже расстрел Гумилева и смерть Блока не поправили дело.
"Почему вы вернулись в Россию?", - это вопрос Сергей Адамович хотел задать Гумилеву еще тогда, в Крыму, летом 1921-го. Собственно говоря, моральный смысл этого возвращения был ясен, но житейская подоплека оставалась подозрительно темной. Да, он ехал к родным, к матери, жене и сыну, но для них, "внутренних эмигрантов", не сумевших отречься от симпатий к павшей империи, эмигрантская участь была бы спасительным исходом, благополучной пристанью. И все-таки он вернулся. Зачем, для чего? "Не с тайным ли разведзаданием?", - подумали руководящие товарищи. Их подозрения обострились к лету 1921-го, когда Гумилев получил от флаг-секретаря Немитца, товарища Павлова, разрешение сопровождать адмирала в Крым.
Гумилев выехал из Петрограда в адмиральском поезде. В головном вагоне этого поезда кроме поэта и "красного адмирала" не было никого. Немитц предусмотрительно удалил всех соглядатаев, чтобы побеседовать с Гумилевым один на один. О чем они говорили? Только о стихах? Едва ли. Александр Васильевич Немитц был, конечно, тонким ценителем поэзии, да и сам писал стихи, но для невинных разговоров об изящной словесности едва ли стоило удалять из вагона подчиненных.
В Севастополе Гумилев по-прежнему находился в ближайшем окружении Немитца, а потом сменил адмиральский салон-вагон на флагманский корабль красной эскадры. В Крыму было неспокойно, в ноябре 1920-го врангелевские войска покинули полуостров, но победители-красные боялись высадки белогвардейского десанта и особенно - измены "красного адмирала", в недалеком прошлом - друга адмирала Колчака, тезки "верховного правителя России" - Александра Васильевича Немитца.
Несмотря на заслуги адмирала перед Советами, руководящие товарищи слишком хорошо помнили, что звание контр-адмирала Немитц получил от Временного правительства и даже - что греха таить - из рук тезки-Колчака.
– Александр Васильевич, я подписал приказ, которым сдаю флот вам - извольте принять, - сказал Колчак своему тезке.
– Слушаюсь, Александр Васильевич!
– ответил тогда Немитц.
Потом два адмирала долго сидели в салоне и обсуждали судьбы флота и России. В ноябре Немитц признал Совет народных комиссаров. Но полного революционного доверия руководящие товарищи к нему никогда не испытывали. Некоторые откровенно называли адмирала "хитрой, шифрованной контрой". Особенно побаивались Немитца в 1921-м, а вдруг поднимет в Крыму новый мятеж и поможет высадке белогвардейского десанта? Вот тут-то, по прибытии поезда Коморси в Севастополь, и приставили к ненадежному Немитцу военмора Колбасьева - чтобы приглядывал за коморси да революционные интересы соблюдал. В Севастополе рядом с коморси находился не только флаг-секретарь Павлов, но и "недобитый монархист" Гумилев, и товарищи наверху насторожились.
Неспроста "поэтишка" запросился с Немитцем в Крым, а вдруг уговорить адмирала - то бишь, "коморси" - изменить красным? Кто знает, на что может подвигнуть примкнувшего к красным друга Колчака чтение сомнительных стишков?! А вдруг Немитц про кровь свою голубую, дворянскую вспомнит, про расстрелянного и брошенного в прорубь тезку-адмирала, да про прежних друзей-морячков, с Врангелем отплывших? Прочтет ему "недобитый белогад Гумилев" про портрет государя-императора, подаренный какому-то африканскому вождю, как матросикам балтийским в Петрограде читал, и дрогнет коморси? Тут-то красной черноморской эскадре и крышка! Надо было приглядеть за Гумилевым - да понадежнее - и от красного военмора Колбасьева потребовали доказать революционную сознательность постоянными отчетами. Но Сергей Адамович был поклонником стихов Гумилева и до конца выполнить поручение руководящих товарищей не смог. Вертелся, как мог, не писал правды, отмалчивался. Но, видно, не один он был к Гумилеву и Немитцу приставлен - тайные беседы поэта с коморси насторожили Москву. Тут-то и взяли Гумилева на заметку...
За два месяца до черноморского путешествия Гумилева, в апреле 1921-го, в Кронштадте разыгрался антибольшевистский мятеж, и поэтому предложение Раскольникова поискать у вернувшегося в Петроград из Крыма поэта кронштадтские прокламации оказалось очень своевременным. Прокламацию как будто и вправду нашли - и, как говорили, написал ее сам Гумилев - и лихо написал, сравнил "Гришку Зиновьева" с "Гришкой Распутиным". Оскорбился товарищ Зиновьев и внимательно прислушался к словам товарища Раскольникова... Арест Гумилева стал делом решенным.