Красная Валькирия
Шрифт:
Мятеж в Кронштадте, подозрительная поездка "недобитого монархиста" в Крым... А вдруг, вслед за Кронштадтом, поднимется "буза" в Севастополе? Слишком много бывших царских офицеров среди ближайшего окружения Немитца! От этих переметнувшихся на сторону красных "белогадов" можно ожидать чего угодно... Так - или примерно так - рассуждали руководящие товарищи накануне ареста Гумилева. К тому же, как доносили в ЧК провокаторы из окружения Немитца, в салон-вагоне коморси в Крым попали антисоветские листовки, а в Севастополе из поезда "красного адмирала" стало странным образом исчезать оружие. Немитц вел двойную игру, а помогал ему в этом "недобитый монархист" Гумилев. Но "красный адмирал" был еще нужен
Он, Колбасьев, тогда поступил по совести. Предупредил Николая Степановича о грозящем ему аресте. Но Гумилев бежать из Петрограда отказался. А мог бы перейти финскую границу - и снова оказаться в сытой Европе, из которой так непредусмотрительно уехал. Мог, но не захотел. Пошел на смерть. Зачем? Сам Колбасьев так бы не смог. Выбрал бы жизнь - и Финляндию. Вот если бы после Афганистана попасть в дипмиссию в Хельсинки! И как можно дольше в сытой и спокойной Европе задержаться! Но не видать ему Финляндии, если ревнивый полпред отомстит за чтение стихов на заветной скамейке и нежное пожатие теплой Ларисиной ручки... Нужно было действовать - и наутро, так и не выспавшись, Колбасьев постучал в дверь Ларисы. Им предстоял долгий разговор...
Глава восьмая. Последний разговор
Когда наутро Раскольников с трудом оторвал тяжелую, адски болевшую с похмелья голову от кожаного дивана, на котором все чаще в последнее время проводил беспокойные или мертвецки пьяные ночи, перед ним стояла Лариса. Такой он ее еще никогда не видел: она была похожа на председателя ревтрибунала, который собирается зачитать обвиняемому смертный приговор. Полпред не знал и не мог знать, что Лариса пришла в его кабинет после разговора с Колбасьевым, но жена, бледная, невыразимо чужая, с опухшими от слез веками, не замедлила сообщить ему причину своего прихода.
– Ты? Это сделал ты?
– отчаянно спросила она.
– О чем ты, Ларисочка?
– переспросил Раскольников, с трудом пытаясь понять, что же такое ужасное он мог сделать накануне.
– Ни черта не помню...
– Это ты написал донос на Гумилева? Ты советовал чекистам поискать в его квартире кронштадтские прокламации?
Она подошла к Федору вплотную, нависла над ним с неотвратимостью судьбы и заглянула мужу в глаза, словно судья, которому не хватает для приговора самой малости - признания преступника. Раскольников только сейчас понял, о чем идет речь. Что ж, случилось то, что должно было случиться. Было малодушием скрывать от нее правду. И сейчас он был почти рад, что Лариса узнала все. Жаль только, что не он сам бросил в ее любимое и ненавистное лицо это признание. Раскольников не спеша сел. Взглядом тяжелым, словно рука чекиста, заставил ее сделать шаг назад, затем еще один. Сказал неожиданно крепким и сильным для похмелья голосом.
– Да, я сделал это. И сделал бы снова. И сам бы пустил ему пулю, если б мог. Не буду повторять из-за кого и ради чего. Сама знаешь... Мне жаль, что я только и смог, что посоветовать товарищам взять его на карандаш. И помни, он приговорил себя сам, когда связался с Германом!
– Каким еще Германом?
– это имя не было знакомо Ларисе.
– Проводником...
– Раскольников тяжело, с усилием, встал - дух был неожиданно тверд, но разбитое пьянством тело сегодня совершенно не слушалось его. Казалось, в мозгу сейчас лопнет фугасный снаряд, или просто лопнет мозг - и все. Хоть бы и так. Судорожно сглотнув пересохшим горлом, он продолжил:
– Юрий Герман, друг твоего очередного
– Нет, его убил ты, ты!
– сорвалась на крик Лариса, и вдруг осеклась, остановленная его страшным в своем спокойствии взглядом - так смотрели на нее лишь мертвые. Она невольно подалась назад, но овладела собой и сказала просто:
– Я уезжаю в Россию! Пускай хоть к Агранову в подвал! Хоть пуля в затылок - только бы не с тобой!
Ларисе показалось, что если сейчас она прикоснется к мужу, то обязательно замарается - кровью. Лариса явственно видела кровь на руках и лице Раскольникова, на сукне, покрывавшем стол, на потертом кожаном диване, на мутном оконном стекле... Она растерянно взглянула на собственные руки - они тоже были густо заляпаны отвратительными бурыми пятнами... Комната тонула в кровавом мареве. Безумие, бред, сон... Неужели никогда не отмыться?
Раскольников ничего не ответил жене. Крови он не видел. Для него все стало серым и бесцветным, ненужным. Даже она. Что ж, пусть уходит. Не за что больше бороться. Она была и будет чужой. Он взял Лару в минуту отчаяния, когда тот, кто гниет сейчас в яме, изменил ей. Какой податливой она была тогда! Искала утешения и утешилась: не только любовью, но и властью. Пила брагу власти, не отрываясь, не утирая губ: бешено, упрямо. А теперь опомнилась, испугалась, захотелось назад - к жалким богемным людишкам, от которых ее оторвала революция. Пусть убирается. Он отпустил ее жестом, которым привык отправлять пленных в расход.
Лариса шагнула к дверям, потом обернулась, спросила:
– Чего ты хотел добиться этим поступком, Федор? Что хотел изменить? Он все равно не умрет для меня. Никогда.
– Добиться хотел тебя. Больше мне сказать нечего.
– Но ты же знал, что я не смогу остаться с тобой. Ни дня, ни минуты... Если узнаю об этом.
Раскольников с Ларисой стояли друг напротив друга, но между ними была стена. Вернее, ров, расстрельная яма, которую Раскольников вырыл другому и в которую попал сам. Оставалось только подохнуть в этой яме - от тоски и пустоты. Но странное дело, теперь Раскольников хотел этой пустоты. Только бы Лариса ушла поскорее, только бы унесла с собой этот груз страсти и ненависти, который они так долго несли вдвоем!
– Знаешь, может быть, я хотел освободиться от вас обоих, - пробормотал он.
– Я взял тебя, когда он тебе изменил - и ты узнала об этом. Ты прибилась ко мне, как солдат, потерявший своих. Прибилась к чужим и все время презирала тех, кто тебя спас. Ты никогда меня не любила. Ты и в революции была чужой. Прости, Лара, скажу, что думаю. Ты просто решила отомстить своим за то, что Гумилев тебя бросил, а остальные - понятное дело - посмеялись над твоей игрой в революционерки! Вот и иди к своим - к тем, кто еще жив. Хочешь - к идиоту Велимиру, хочешь - к истерику Мандельштаму, хочешь - еще к кому или ко всем сразу! Проси у них прощения за свою революционную славу, за то, что мы делали вместе!