Красное каление. Том третий. Час Волкодава
Шрифт:
– Мы, Басан, как красные сознательные бойцы, имеем право и… будем с тобой судить эту… мразь. Здесь и сейчас! Прямо на месте… последнево ево преступления!
– А она? – Басан покосился на штабс-капитана.
– Да ты не боись. Это… наш человек. В банде был, заслатый он нами, -и, пристально глядя в лицо Распекаева, твердо продолжил, -он же и приведет наш приговор в исполнение!
Штабс-капитан ехидно ухмыльнулся:
– А не боишься, что я…
– А я тебе оружие пока не дам, Распекаев. Оружие, брат, равно как и наше революционное доверие, ево еще заслужить надо! – и, повернувшись к Басану, коротко сказал:
– Дай-ка нам хорошую веревку, Басан. Очень тебя прошу.
Тот сощурил узкие щелки глаз, цыкнул сквозь зубы, но ничего не ответил, молча нырнул в тепляк.
Низкое декабрьское солнышко скупо освещало степь, едва подернутую слабым налетом чуть подтаявшего в полдень снега, косые тени далеко ложились от редких кустарников, зацепившихся корнями по желтовато-серым склонам оврага.
Они поднялись по его грязному ложу на самый верх бугра, а там, наверху, где старый овраг перешел в широкую пологую канаву, невесть каким бураном занесенная, бог весть какой птахой оброненная, упала много-много лет назад малая семечка ягоды шелковицы, не склевала ее птица, не иссушило беспощадное солнце степи, не погубил колючий степной мороз. Всегда мокрое ложе канавы из-за текущего где-то тут неглубоко подземного ручья, дало семечке влагу, а солнце в нужный час согрело ее благодатным теплом – и вдруг проклюнулся, вздрогнул, бодро вскинулся над степью малый остроносый росток. Слабое начало любой большой жизни.
И теперь, на радость Басановым внукам, а когда-то и его детям, а еще раньше и самому Басану – мирно раскинулась над степью громадная густая шелковица, дающая каждый год, в самом начале лета, великое обилие сочных сладких ягод. В ее прохладной тени часто останавливались усталые путники, пересекающие широкую степь. В безжалостный летний зной Басан всегда останавливал отару неподалеку, пониже, и пока она, сбившись в тесную шайку, перемогала полуденное марево, сам отлеживался в благодатной тени могучего дерева.
Когда неделей раньше банда повесила на шелковице молодого милиционера, Басан, похоронив его в балке, пониже, угрюмо сидя вечером перед очагом и медленно потягивая из чашки мутный травяной чай, долго молчал, а потом не своим, севшим голосом сказал домашним:
– Теперь сам шайтан вселился в это дерево. Не будет мира, не будет, однако, счастья. Будет кровь и горе. Беда будет. Надо звать старого аршинского бакши, пускай отгонит злых духов…
Романцов, когда вдруг догадался, куда его ведут, внезапно упал на колени и покатился по земле, а потом вскочил и бросился бежать по дну оврага. Басан, догнав его, сильным ударом сбил с ног, придавил к земле, ухватил за ухо, и, поворачивая лицом к себе, прошипел едко:
– Убежать… хотела? Думала – шибко… стрелять будем?! Висеть будешь, как собака! Ты на кой… милиционера повесила? Висеть теперь сама… будешь!
Басан противился, чтобы Романцова вешать на шелковице:
– И так в ней… шайтан поселился! Однако, бакши теперь звать буду!.. А банда придет? Вешай вон, на терновнике…
– Не боись, Басан. Мы тебя в тепляк запрем. Банде скажешь, только ускакали, мол. По балке, в сторону Сальского округа, скажешь, ускакали. Так скажешь, чтобы они тут же сорвались в погоню!
– Палить тепляк будет…, -задумчиво произнес Басан, -не, нельзя… А я своих и так уведу в степь, в буруны уведу, там банда не найдет. Степь калмыка не выдаст! Вернется – найдет Басана, убьет Басана…
– Не вернется банда, Басан. За мной если поскачет, то назад уже никогда… не вернется! – уверенно сказал Остапенко.
– Тебя догонит… Шкура сдерет!!
– Не догонит, Басан. Может и добрые у них кони… Так наши отдых поимели, а они нет. Да и… Я одвуконь пойду, -кивнул он на легко гарцующую романцовскую кобылку, -неужто ж у атамана, да лошадка подведеть?
Распекаев с суровым непроницаемым лицом и мутными глазами накинул петлю на шею своего бывшего атамана и слегка затянул узел. Тот с искаженным лицом бешено вращал глазами, мотал головой, рвал из узла запястья рук и силился что-то сказать.
– Вынь тряпку, штабс-капитан! Последнее слово, оно самое верное…
Романцов, стоя на двух седлах, с распухшим, пылающим лицом, все никак не мог отдышаться. Григорий сидел на сухом холмике старой сурчиной норы и задумчиво смотрел в степь. Распекаев прохаживался поодаль, нервно грызя травинку и тревожно поглядывая в белую степь.
– Што скажешь, урядник, говори, нам некогда…
– Боишься, что мои… меня отобьют?! Боишься, комиссарик проклятый? –севшим голосом закричал Романцов, – А-а-а!! Обосрался, гнида большевицкая?! Да… Я вас бил и бить буду!! За… пропащую молодость мою! За судьбу мою загубленную! За землю отцов наших!.. Вешать буду! Казнить буду!! И я… Я…
– Я тебе, дураку, -поднялся Григорий, долгим взглядом глядя мимо него, в серое холодное небо, -слово последнее дал, што б ты… матери своей весточку какую послал… Может, невеста где осталась… Што б не ждала более. А ты… ругаться…
– Я казак! И дед казак был, и прадед!! И не ты, скотина безродная, быдло колхозное…
Он неожиданно умолк. Его взгляд отупел, глаза поблекли и расширились, рот подернула судорога. Он вдруг увидел вдалеке, внизу, на стойбище, на закоптелом пороге калмыцкой кибитки невысокую фигурку старой калмычки в черном… Той самой, что отмерила ему, всесильному, молодому, веселому атаману всего-то девять дней жизни. Робкий степной ветерок слабо развевал ее одежды, она неподвижно смотрела не сюда, а куда-то вдаль и вверх, и ее скуластое морщинистое лицо было багрово и страшно в лучах быстро затухающего скупого декабрьского солнца.