«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения
Шрифт:
Не удержится Крымов, 4 марта в далеких от столицы Унгенах обдающий Воротынцева могучим спокойствием Ильи Муромца:
– А что ж царю было делать, если не отрекаться? За гриву не удержался – на хвосте не удержишься.
<…>
– <…>Чем их правительство хуже другого? Вот Гучков сейчас за дело возьмётся, поразгонит разную бездарь из армии…
<…>
– Два дня побегают (воинские части с красными флагами. – А. Н.) – уложится.
Совсем скоро он будет предлагать Гучкову «одной Уссурийской дивизией в два дня» (опять «два дня»!) расчистить Петроград «от всей этой депутатской сволочи», а получив отказ военного министра («Да у тебя представление о демократии есть?»), отвергнет предложенный им пост начальника штаба Верховного и даст язвительный
Так что зря успокаивает себя Кутепов:
Если думать о Петрограде, о Ставке, – всё казалось потерянным.
Но если думать о гвардии, о Преображенском полке, – это потеряно быть не могло. Это было – цельное, отдельное, мощное, сильное.
Не может никакой сколь угодно цельный и мощный полк существовать отдельно. Ни на войне, ни в том кровавом безумии, которое страшную, но все-таки честную войну сменяет. Так или иначе, не желающие смириться с революцией генералы и офицеры переходят от брезгливой лояльности к все-таки «приемлемой» новой власти и скрытой борьбы с ее возвышающимся красным спутником-конкурентом к прямому противостоянию. Все перечисленные персонажи (кроме рано погибшего Крымова, павшего «предварительной» жертвой просыпающейся гражданской войны) станут вождями Белого движения (можно уверенно сказать, что «белым» окажется и Воротынцев [49] ), но не смогут вновь сделать Россию – Россией. В какой-то мере потому, что не могли воевать на своей земле, как на чужой; в какой-то потому, что слишком долго пытались перехитрить революцию, ввести ее в рамки, найти в ней свое – честное – место.
49
О «закадровой» судьбе Воротынцева см. в Главах I и V. В трагедии «Пленники» (которую автор мыслил Пятым Эпилогом «Красного Колеса») Воротынцев, кроме прочего, говорит чекисту-соблазнителю: «…вы украли Кутепова – и что с ним сделали? Может и повесили. (В 1930 году агенты ОГПУ во Франции захватили Кутепова, возглавлявшего в ту пору «Русский общевоинский союз», дабы доставить его в СССР; считается, что похищенный умер в пути. – А. Н.). А Кутепов был мой друг. Так вешайте и меня» (Солженицын А. Пьесы. М., 1990. С. 243). В «Красном Колесе» пути Воротынцева и Кутепова не скрещиваются, но их едва ли случайное сходство (на грани двойничества) кажется предвестьем будущей встречи (всего вероятнее – после большевистского переворота) и дружбы.
Выиграют (себе на позор, а часто и на погибель) гражданскую войну для большевиков генералы и офицеры, любившие военное дело больше, чем Отечество, и потому готовые служить любой власти (чем та железней, тем, пожалуй, лучше), люди складки стратега Свечина, который в марте по-человечески сочувствует Государю (403), строит планы (489), подбирает кадры, зовет в Ставку Воротынцева (644), брезгливо глядит на министров Временного правительства, но принимает и такую власть, если нет другой (643). Напомню, что прототип этого персонажа был расстрелян в 1938 году.
Здесь-то и пора вернуться к эпизоду с Лечицким. Внемлющий генералу Воротынцев обожжен «неповторимостью» и «неразрешимостью» открывающегося ему расклада:
…Погибала армия? Может быть. Погублена война? Может быть.
– Но,
И получает в ответ прерывистый, ужасающий самого старого генерала, непереносимый ответ:
Может быть… Может быть, и не сумеем мы… Передать потомкам Россию, унаследованную от отцов.
На исходе первого революционного месяца Воротынцев слышит от Лечицкого ровно то, что во второй день катастрофы услышала его возлюбленная на беснующейся петроградской улице от незнакомой «высокой сухой дамы с беличьей муфтой»:
– Умирает Россия…
<…>
Андозерская поддержала её твёрдо за локоть:
– Dum spiro, spero. Пока дышу – надеюсь.
Но – сражена была её словом. <…> крайне выражено. И – неверно! Но и – очень верно.
Ни Андозерская с ее идеологическим складом мысли, ни человек действия Воротынцев не могут до конца поверить услышанному. Впитав душащий опыт уже не дней, а недель нового порядка, ни на миг не поддавшись его соблазнам, Андозерская (это ее последнее появление на страницах «Марта…») все же думает точь-в-точь как Воротынцев:
И Россия: погибает, да. Но: и не может же вовсе погибнуть такая огромная страна с недряхлым народом!
Даже Варсонофьев, много лет пытающийся постигнуть таинственную связь событий, представить сумбур текущей истории при свете вечности, не в силах прочесть доставленную ему во сне астральную телеграмму и увидеть то, что сулит (в новом, тут же последовавшем сне) «предупреждающее сочувственное сжатие». Жажде «увидеть» сопутствует страх. Проснувшись в первый раз, Варсонофьев понимает, «что это путает нечистая сила: не хочет, чтобы люди узнали важное глубинное известие». После второго сна («между обоими <…> была несомненная связь») вновь чувствует: «Какие-то знаки посылались, но – неразгадаемые» (532).
Дистанцируясь от замешанного на злорадстве восторга юной родственницы, пожилая еврейка говорит: «…всё это прошло не при слишком хороших знаках». И на смущенный вопрос: «Каких знаках?» – «отрешённо <…> не опасаясь, что кто-то улыбнётся», отвечает: «Небесных». Старая Ханна хранит верность религиозной традиции и памяти ушедших (она приезжает к Сусанне по окончании субботы, для нее еврейский митинг – прежде всего встреча с «нашими умершими»), а потому знает, что трагедия всяких людей (будь то царская семья с больными детьми или петроградские городовые, которых топили в прорубях) «есть трагедия» (560). Человечность, сопряженная с религиозным чувством, и позволяет ей разглядеть зловещие «небесные знаки». Мало кому это дается.
Когда Гучков примечает на косынке императрицы красный крест (символ милосердия), он, чья «жизнь была часто переплетена именно с красным крестом», чувствует, как крест этот посылает ему «смущающий привет», излучает «странный сигнал», и многолетняя ненависть к «заносчивой женщине» отступает. Гучков говорит императрице совсем не то, что собирался: «Какая нужна вам помощь? Может быть – детям лекарств?» И эти человеческие слова отзываются в душе государыни:
…этот ужасный человек в эти ужасные дни приехал не позлорадствовать, но предложить детям лекарств?
Детям – лекарств? В этом не могло быть ни насмешки, ни лицемерия.
На полминуты императрица и Гучков перестают быть фигурантами политического процесса, становятся просто людьми.
…Но кого же ненавидеть – этого ли мешковатого, совсем не военного министра, негрозно предложившего лекарств? Эту ли примученную, приниженную сорокапятилетнюю женщину с пятью больными детьми?
<…>
Неугаданным видением пронеслось между ними, что всё прошлое могло быть и ошибкой – и по дворцу не бродили бы сейчас с красными лоскутами дикари.
Но человечность торжествует недолго: Гучков обещает позаботиться о госпитале царицы, но ее просьба освободить «невинно арестованных» вызывает раздражение («Ого! Чуть покажи мягкость – и уже она требовала?») и остается без ответа. Оставляя дворец, недовольный «дурацким» визитом Гучков думает, что «надо готовить обстановку для возможного ареста» (452). Красный крест не просто исчезает, но превращается в Красное Колесо – следующая короткая символическая глава (453) являет эту чудовищную метаморфозу читателю, но не вернувшемуся к политике, а потому «расчеловечившемуся» Гучкову. Знак был, но не был понят.