«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения
Шрифт:
Победа революции не останавливает, а разгоняет бег Красного Колеса, обрекая страну на превращение в поле битвы всех против всех. Сочувствуя Андозерской, можно и должно понять овладевшие ею надрывные чувства, но нельзя признать ее трактовку революции как исключительно торжества пошлости (осложненную, впрочем, признанием прежней вины не одной лишь интеллигенции, но и давно утратившей дух и волю власти). Хотя о «рыцарях» молчит лживая пресса, они отнюдь не исчезли: мы видели, как действовал Кутепов во взъярившемся Петрограде и как метался по Москве в жажде немедленного действия Воротынцев. Да, таких людей мало («рыцарская» стать всегда удел редких), но личную честь, верность долгу, готовность умереть за правое дело они сохранили в марте и пронесут сквозь будущие потрясения. Больше того, лучшие из «людей революции», те, что ошибочно мыслили ее средством достижения общего блага, а не трамплином для прыжка во власть или иной самореализации, рано или поздно станут противниками былой «возлюбленной». Даже если, продолжая себя обманывать, будут искренне полагать, что сражаются с узурпаторами-большевиками за возвращение «украденной» или «искаженной» революции. Но в том и дьявольская сила революции, что она обеспечивает разъединение достойных, вынуждает «рыцарей» к сотрудничеству с честолюбивыми «игроками», навязывает тактические ходы и компромиссы, делает – при всеобщем распаде – бесперспективным всякий единичный героический
Все, что развернется в месяцы большевистского движения к власти и годы гражданской войны, Солженицын позволяет нам увидеть уже в мартовские дни. В том и ужас, что пошлость, на которой замыкается Андозерская, соединена с незамечаемой ею тайной, присутствие которой ощущает (и мучительно пытается истолковать хотя бы себе) сновидец Варсонофьев. Тайна приоткрывается в его последнем мартовском сне – о мальчике «с дивно светящимся лицом» («Варсонофьев понимает, что этот мальчик – Христос»), держащем в руках бомбу, которая сейчас и неминуемо взорвет весь мир (640). Человечество подошло к порогу – ему суждено погибнуть, а то, что происходит в России, – предвестье всемирной катастрофы. В переводе с языка мистического на язык политической истории, социологии, исторической антропологии это значит: вошедшая в мир вместе с прежде невиданной войной и напитавшаяся ее убийственной силой русская революция страшно отозвалась на судьбе всей планеты, сделала мир и человека, которые при всех предшествующих изменениях оставались равными себе, качественно другими. Сон о близящемся конце света позволяет Варсонофьеву нащупать смысл прежде посетившего его сна о запечатлении церкви. «И понятно ему, что церковь эта – в России, но вся Россия – под властью каких-то страшных врагов» (640). Понятно и больше: церковь и есть сама Россия, захваченная врагами. Услышав двумя неделями раньше неурядный и неурочный «охальный революционный звон», Варсонофьев чувствовал: «Это были удары – как если бы татары залезли на русские колокольни и ну бы дёргать» (362). Сроки исполнились – сохранить живую Россию нельзя, ее можно лишь спрятать, «как запечатывались храмы старообрядцев» (640), веривших в пору никонианского торжества и безжалостных гонений, что конец света пришел, что завладел сатана святой Русью. Варсонофьеву важно, что обряд видит его дочь, с которой, после долгих лет разделенности, «они снова были душами слитно, всё иное вмиг отшелушилось как случайное»: дочь теперь сможет сберечь память об исчезнувшей России и отце, который тоже исчезнет. А если так, то, быть может, когда-то запечатленная Россия выйдет на свет.
Но это, если и случится, то в неразличимом будущем. А сейчас – упущено, как смекают в тот же самый день собравшиеся в Москве купцы, не только готовясь противостоять надвигающейся хлебной монополии (с хлебных неурядиц революция началась, они же, крепко усилившись, властвуют на исходе революционного месяца), но и невольно характеризуя суть всего, что произошло (648). Упущено. И напрасно Государь после отречения, наконец оставшись один, успокоив душу истовой молитвой, укорив себя за многое, решившись выразить в дневнике свои боль и обиду, («…и он снова раскрыл тетрадь и добавил ещё одной строчкой: “Кругом измена и трусость”. И опять – кончил. Но не кончил. Главное-то самое: “…и обман!”»), воззвав к матери («почувствовал себя маленьким, слабым мальчиком, неокрепшим»), напрасно он, уступивший революции император, обычный слабый человек, которому – как всем – «завтра начинать снова жить», надеется на лучшее:
А может – Чудо какое-нибудь ещё произойдёт? Бог пошлёт вызволяющее всех Чудо??
Упущено. Государю «ответит» не ведающий о его скрытых мыслях Варсонофьев – в Четвертом Узле, давая заветные наставления не родной дочери (с ней выпало соединиться только во сне), а отыскавшим «звездочёта» Сане и Ксенье:
…Для Небес чудо всегда возможно. Но, сколько доносит предание, не посылается чудо тем, кто не трудится навстречу. Или скудно верит. Боюсь, что мы нырнём – глубоко и надолго.
Последнее суждение продолжает мысли, рожденные мартовским сном о запечатлении России – о ее уходе:
Все удивлялись, как сразу, без мрака, разразилось всеобщее ликование.
И не видели, что ликование – только одежды великого Горя, и так и приличествует ему входить.
Все удивлялись, что для колоссального переворота никому не пришлось приложить совсем никаких сил.
Да, земных.
Вывод Варсонофьева вовсе не противоречит тому, что к революции Россия шла земными путями (долгое, от десятилетия к десятилетию нарастающее противостояние власти и общества при отдельном бытии народа). Вывод этот не предлагает счесть несущественным то сложное взаимодействие разноплановых и разномасштабных событий, которое с предельной дотошливостью воссоздано на страницах «Марта…». Напротив, вывод этот позволяет понять, почему «поправимые мелочи» привели к апокалипсическому итогу. Вполне могли власти нормализовать хлебную торговлю в Петрограде, не прерывать в опасный момент занятия Государственной Думы, разумнее обращаться с расквартированными в столице солдатами, решительнее и жестче действовать в первый день бунта. Мог Родзянко не слать «набатных телеграмм», могли думские лидеры не составлять Временный Комитет, а уж коли составили, не входить в контакты с Советом. Могли Главнокомандующие не останавливать двигавшиеся к столице войска и не слать телеграммы о пользе отречения. Мог Государь не покидать Ставки, не поддаваться напору Рузского, не отказываться от трона. Могли Алексеев, Николай Николаевич, Родзянко, Гучков, Милюков, князь Львов, думские златоусты, генералы, высшие офицеры, администраторы, железнодорожники, связисты, адвокаты, интеллектуалы, даже Керенский и лидеры левых партий действовать иначе – осмотрительней, последовательней, думая хотя бы о своем будущем? [52] Могли. Но не стали.
52
Ни одному из главных «движителей» русской революции она ничего хорошего не принесла. В лучшем случае – изгнание. И это касается не только «цензовиков» и генералов, но и левых социалистов, включая демона-теоретика Гиммера. Урожай достанется двум статистам: несколько раз иронично упомянутому туповатому петроградскому подручному Шляпникова и вернувшемуся в середине марта из сибирской ссылки молчуну с трубкой («И за что его, такого несамостоятельного, сделал Ленин членом ЦК?» – 569) – это будущий многолетний глава правительства и «милюковского» министерства и будущий хозяин страны, Молотов и Сталин.
Никто из политических (или втянутых в политику) деятелей, сыгравших в февральско-мартовских событиях важную роль, не желает своей стране зла. Но из столкновения поступков отчетливо разных людей (индивидуальность каждого прописана сверхтщательно, сколько-нибудь похожих друг на друга персонажей в «Красном Колесе» вообще нет [53] ),
53
Тем значимей кажется отмеченное выше исключение – сходство Воротынцева и Кутепова. Вероятно, это объясняется тем, что Солженицын счел должным сделать протагонистом (а Воротынцев, при всех оговорках о принципиальной установке автора на полифонию, все же главный герой повествованья) персонажа вымышленного, в которого вложил некоторые черты исторического Кутепова. С другой же стороны, он не мог (не хотел) приписать героические действия Кутепова в Петрограде Воротынцеву. И ради исторической (и этической!) точности (нельзя не воздать долг мужеству реального человека), и потому, что эпизод с Калисой (весьма значимый для сюжетной линии Воротынцева) мог произойти только в Москве и только в роковые дни.
В подсказанных таинственными снами размышлениях Варсонофьева проступает символическое определение революции: это – горе в одеждах радости; это – ликование, мотивированное слепотой; это – невозможное в нормальной жизни, где интересы и идеалы разных людей и общественных групп всегда различны (что совсем не обязательно подразумевает озлобленную вражду), всеобщее (конечно, лишь стремящееся таким предстать) единение. Революция, если свести воедино символы, мерцающие в раздумьях Варсонофьева, – это ложный праздник.
Революция начинается с отмены привычных общественных барьеров: «чистая публика», весело играючи, поддерживает вываливших на Невский рабочих:
…И придумали такую забаву, сияют лица курсисток, студентов: толпа ничего не нарушает, слитно плывёт по тротуару, лица довольные и озорные, а голоса заунывные, будто хоронят, как подземный стон:
– Хле-е-еба… Хле-е-еба…
В эту игру вовлекаются казаки и солдаты. Попытки ее пресечь (отменить праздник) вызывают все большее сопротивление. На третий день волнений «стала чувствоваться власть улицы», стражи порядка, еще пытающиеся исполнять свои обязанности, обретают статус врагов, с которыми не должно церемониться, – начинаются нападения на полицейских. Когда казак предательски убивает ротмистра Крылова, толпа приветствует преступление – пристава добивают, казака качают (29). Гибель Крылова не вызывает у толпы ужаса, воспринимается как должное. Улица экспроприирует у власти право на насилие. Бунт волынцев (как и предшествующий ему, но захлебнувшийся бунт павловцев) происходит потому, что солдаты не хотят стрелять в демонстрантов – они присоединяются к «празднику», который уже никак не может обойтись без кровопролития. «Свобода» требует жертв (убийство Лашкевича, за которым последуют расправы с другими офицерами – 70). Для того чтобы преступление перестало быть преступлением, необходимо сделать преступниками (борцами за свободу) как можно больше народу: поэтому Орлов «по-рабочему», «кулаком по шее» поднимает не намеревавшихся бунтовать солдат, поэтому волынцы устремляются к другим полкам: «Если преображенцев сейчас не подымем – это нам конец!!» (74). Страх от содеянного маскируется благородными восклицаниями. Нарастание насилия оказывается одновременным расширением праздника – в поворотный понедельник рабочие, солдаты и чистая публика сливаются воедино, ликование охватывает «весь Петроград». Те, кто сохраняет верность долгу, исключаются из «народного целого»: если кто-то не желает радоваться вместе со «всеми», то с этим «отщепенцем», «врагом», «палачом» можно делать все, что угодно. Чем более «всеобщим» становится революционное движение, тем больше оно нуждается во врагах: параллельно стихийным расправам с офицерами и полицейскими идут аресты «реакционных» сановников. «Низами» движения (солдаты и городская толпа) и его «верхами» (думцы, либеральные интеллигенты, социалисты) владеет одно и то же чувство: эйфория, отягченная страхом возмездия за переход Рубикона. Страх требует «продолжения революции» (пусть и называемого ее «обузданием», «введением в рамки»), которому неизбежно сопутствуют новые жертвы, новые пароксизмы жестокости, новые разрушения тех общежитейских норм, на которые никто сперва и не собирался посягать. Стремление вытеснить из сознания ужас происходящего (свести его к случайным эксцессам, неприятным, но исторически объяснимым и не отменяющим «величия» и «благотворности» революции) усиливает лихорадочное – «праздничное» – веселье, в котором отдельный человек вместе со способностью суждения утрачивает собственную личность, становится частицей опьяненного «целого».
Архаический праздник предполагает, с одной стороны, всеобщее единение (исключение делается для специально назначенных игровых врагов, «козлов отпущения»), с другой же – ритуальные нарушения привычных границ, мену социальных позиций (например, святочное ряжение господ в мужицкое платье, а простолюдинов – в господское), особый характер бытового и речевого поведения. Эти черты в той или иной мере присущи и праздникам нового времени – как церковным (достаточно часто генетически связанным с прежними языческими праздниками и сохраняющим в трансформированном виде их ритуальные особенности), так и государственным. Однако любому празднику в годовом цикле отведено определенное и жестко ограниченное время. Революция (которую образованное общество ожидало десятилетиями, которую уставший от войны и обусловленных войной незнакомыми прежде несправедливостями народ воспринимает как избавление от бед) двояко разрушает календарные установления: она происходит внезапно и не предполагает завершения. Напротив, ее возможный конец воспринимаются инициаторами и деятельными участниками событий не как закономерное возвращение в будни, но как страшное наказание.
Характерно, что узаконенные, предписанные календарем (и соответственно работающие на государственную стабильность) швейцарские празднества вызывают резкую неприязнь Ленина:
Три недели назад ликовал этот город на своём дурацком карнавале <…> сколько засидевшихся бездельников к тому готовились, шили костюмы, репетировали, сколько сытых сил не пожалели, освобождённых от войны! – половину бы тех сил да двинуть на всеобщую забастовку!
А через месяц, уже после Пасхи, будет праздник прощания с зимой <…> да можно б и похвастаться этим всем трудом (на празднике ремесленники и крестьяне шествуют с выразительными символами своей успешной работы. – А. Н.), если б это не выродилось в буржуазность и не заявляло б так настойчиво о своём консерватизме, если б это не было цепляние за прошлое, которое надо начисто разрушать. <…> И опять сотни трубачей и десятки оркестров, алебардисты и пехота наполеоновского времени, их последней войны, – до чего ж резвы они играть в войну, когда не надо шагать на убойную (ср. самочинные парады, которыми изо дня в день тешатся в Петрограде революционные части, желающие избежать отправки на фронт. – А. Н.), а предатели социалпатриоты не зовут их обернуться и начать гражданскую!