Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Столыпин встречал смерть как равный. Владетельно переходил из одного вида жизни в другой.
70
Объявление о смерти хотели задержать до утра, но это оказалось невозможно из-за паники, охватившей евреев Киева (слух просочился неудержимо), а тотчас и Одессы. Начались отъезды из города. Представители кинулись к властям – молить о защите евреев.
Защита была обещана – и дана. Внимание
Вероятно, такое сдержанное поведение тем легче далось правым, что они никогда не считали Столыпина своим, но, напротив, предателем: вместо того чтоб отвергнуть и растоптать Манифест 17 октября, Столыпин искал развитие России в его вынужденных пределах. Хотя он и выволок Россию из революции, он остался им недостаточно хорош: та нетерпящая правая крайность, которая знать не желает никакого развития общества, никакого движения мысли, никаких тем более уступок, а только всемолитвенное поклонение царю да каменную неподвижность страны – ещё век, ещё век, ещё век. Правда, теперь, убитый евреем, Столыпин стал для правых более приемлем. Местные киевские союзники (Союз Русского Народа) готовились демонстрировать в том же оперном театре, где прозвучали выстрелы, на спектакле «Жизнь за царя». (Но узнав о том, власти отменили этот спектакль – и дневной, и вечерний.) Однако в верхушке правых, в Петербурге, непримиримость к Столыпину не изменилась: из думской фракции правых демонстративно никто не поехал на похороны – ни Марков 2-й, ни Пуришкевич, ни Замысловский. И правые газеты писали откровенно:
Россия не давала Столыпину своего имени… Да будут его увлечения – предостережением каждому его заместителю: не поддаваться гипнозу современных либеральных веяний.
Архиепископ Антоний Храповицкий на панихиде в Житомире осудил реформы Столыпина как левые и призвал православных замаливать его грехи. А прославленный и безвозбранный в своей лихости царицынский Илиодор (к тому же и с личными счётами к Столыпину) отказался даже и панихиду отслужить: «Столыпин нам не родня, не знакомый, никакого добра не сделал».
А главный тон им всем – задавал Государь. Никак не осталось незамеченным, что он посетил лечебницу всего один раз – и даже не прошёл к самому больному. Давно разработанная программа чаянных торжеств выполнялась неуклонно, ни на волос не дрогнув от выстрела в театре: воинский парад, осмотры киевских заведений, поездка в Овруч и в Чернигов. Оттуда Государь вернулся лишь 6 сентября – уже слишком поздно, чтобы проститься с умирающим, но и слишком рано, чтоб задержаться до завтра, к переносу тела в Лавру. В механической программе своих торжеств Государь, как проходя между кеглями на цыпочках, обминул и первые минуты раненого в театре, и ожидания его в лечебнице, и день смерти его, и день перевоза в Лавру, и день похорон. Все видели, что российский единодержец не сострадает раненому.
Передавали устно – и просочилось в печать: «Говорят, Государь не считает особенной потерей».
Тем легче не прихлынула большая волна сочувствия. Молебны по России сменились на панихиды, те отзвучали – и всё.
Тем более не нуждалась либеральная печать теперь и заикаться о какой-либо «глубокой печали». (Но вся пресса перепечатывала восхищение жандармского подполковника Иванова личностью Богрова.) Появилась возможность подекламировать:
Что передумал раненый министр перед смертью? Не прояснился ли в его уме истинный взгляд на сущность полицейского строя, в котором он жил и действовал?
И приляпать биржевую оценку от имени истории:
Был ли покойный большим государственным человеком? Была ли у него широкая, глубокая государственная программа с определёнными принципами и системой? Нет, он не отличался мощным размахом объединяющей идеи.
В эти самые дни правительственная комиссия в ковенском имении Столыпина изымала программу развития России на 20 лет. Судили о покойном газеты с той размашистой самоуверенной пошлостью, которую в XX веке никто не выразил так отъявленно, как журналисты. И поучала кадетская печать:
Никому не дано забывать, что право
(то есть кодекс статей, выработанный выпускниками юридических факультетов и вотированный другими юристами в законодательном учреждении)
выше религии и выше национальных чувств.
Только Меньшиков в «Новом времени» написал:
Это был выстрел на весь мир. Убит в цветущем возрасте, посреди исполнения долга, политическая жизнь его только начиналась. Он боролся с революцией как государственный человек, а не как глава полиции. Это был новый тип государственного деятеля. А мы – ничем не можем ответить, кроме «вечной памяти» и синего кадильного дыма. Так мы реагируем на то, что Россию обезглавили. Все эти панихиды – тени дел. А революции надо дать отпор не театральный.
А кроме журналистов и политиков разве остаётся ещё какое-нибудь мнение у страны? Русской потери у нас почти не объяснили.
Некоторые киевляне обсуждали ставить Столыпину памятник. Государство не предложило участвовать.
Хоронила Россия своего лучшего – за сто лет, или за двести – главу правительства – при насмешках, презрении, отворачивании левых, полулевых и правых. От эмигрантов-террористов до благочестивого царя.
Только в европейских странах можно было прочесть, что (французский официоз) покушение было не на лицо, а на основу государственного порядка. Что Столыпин был – великий деятель, опора порядка, за изумительно короткий срок восстановивший в России благоденствие. Что («Таймс») он приспособил русскую политическую жизнь к представительным учреждениям так скоро и в таком порядке, как это не было сделано ни в одной стране. Что он пал мучеником за свои убеждения, смерть его – национальное горе России, и можно только надеяться, что эра Столыпина не кончится с его смертью. Что (венские газеты) опять великий муж России пал жертвой зверской страсти; русские социалисты-террористы, с большим влиянием в кругах русской буржуазии и университетских, называют себя освободителями, прикрывая этим отвратительное варварство и только препятствуя мирной культурной работе.
После смерти Столыпин лежал в дубовом гробу, в белом кителе. Из многих венков вдова выбрала терновый и положила ему на грудь. У ног на подушке лежал измятый пулей орден Святого Владимира. В тесную лечебницу вход был затруднён, но шли чередой прощаться.
Хоронить намеревались у Аскольдовой могилы. Но Государь, посетивший лечебницу, повелел хоронить в Лавре.
7 сентября несколько вёрст от лечебницы до Киево-Печерской Лавры Столыпина перевозили в открытом гробу по улицам, запруженным толпами и обставленным шпалерами войск, – теперь дана была умершему защита, какой не хватало живому. То не находилось и одного жандарма, а теперь все сотни их, какие только собрались из трёх столиц, – ехали конные и шли пешие и впереди и позади процессии, формально – потому что покойный был и министром внутренних дел, но обрамленьем своим извращая его великую службу России. Множество лиц, каких не достало живому на поддержку, – все, все теперь были здесь, и депутации от учреждений, и высшие военные и гражданские чины. (Но Курлов отбыл в Петербург, Спиридович – в Ялту.)