Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2
Шрифт:
И отдельное постановление о Кулябке: не принял мер… не распорядился… не учредил наблюдения… Об этом – сообщить подлежащим властям гражданского ведомства.
Только и всего. Не судить же.
Теперь дали Богрову последний в жизни лист бумаги – уже в камеру не будет бумаги дано – для последнего письма родителям.
Расходились, уходили. Мелькали на сводах чудовищные тени тустороннего мира. Ждали конвоиры.
Богров при керосиновой лампе, на столе, мог писать.
Версии меняются – а родители одни. По версиям он
И письмо – разве только к родителям? Его десятки раз напечатают. Это письмо – ко всему миру.
Но это всё – как выразить? И – чтобы прошло?
«Дорогие мама и папа! Единственный момент, когда мне становится тяжело… Вы должны были растеряться под внезапностью действительных и мнимых тайн…»
И – мнимых. Кажется ясно: не верьте тому, что наговаривают обо мне: что агент охранки. Нет, вот ещё ясней:
«Пусть у вас останется мнение обо мне как о человеке честном».
Честный – нельзя выразиться ясней! Для Богрова-отца, для всего круга присяжных поверенных, для всего российского общества честный — это враг правительства и властей. Честный – значит убил идейно.
И цензуру пройдёт.
Так спешили с судом и казнью, ч то в следующую ночь, на 11 сентября, и должны были казнить. (Тщетно просили родственники Столыпина отсрочить казнь до результатов уже начинающей работу ревизии киевского Охранного отделения – 10-го сенатор Трусевич назначен, 11-го приезжает в Киев.) Казнили бы, если б не закон, что под воскресенье нельзя. Значит, под понедельник.
Никого из крупных террористов в России не судили, не казнили так судорожно поспешно. Быстро-быстро убрать, чтоб не передопрашивать, не переследывать, не переигрывать. Последний, судебный, вариант оказался совсем неплохой: почти никто и не виноват, почти ни на ком служебного пятна.
Однако Охрану начинают ревизовать – а суд не затруднился протоколом с подписью обвиняемого. И как же будет доказана безупречность Охраны?
И в субботу же 10 сентября, в тишине Косого Капонира, в камеру осуждённого на смерть, по закону закрытую для всего этого мира, прокрадывается или даже проходит нестеснительно – следователь!
Для добавочного допроса! Какого не бывает со смертником нигде никогда! (Мы узнаём, что такое сферы и сила их. Стены тюрем, во сколько бы кирпичей ни выкладывали их, имеют такую особенность: неодолимые для арестанта, они легко проницаемы для имеющих власть.)
Но и – встрепетывается сердце Богрова! Его вариант работает! – ещё не все извивы закрыты уму!
Этот прокравшийся некто – снова жандармский подполковник Иванов, почти влюбившийся в Богрова за эти дни, заявивший прессе: «Он – из самых замечательных людей, которых я встречал в жизни». (Много лет спустя, после всех революционных успехов, уже вышвырнутый в эмиграцию, он ещё будет возражать белогвардейской газете, посмевшей оценить наружность Богрова как несимпатичную.)
Проник через непроницаемые двери – для благодарности за спасительный вариант, высказанный на суде?
Нет, потому-то он и пришёл, что судебный вариант Богрова оказался недостаточным.
Но и судебное решение – не обещанное.
Суд – не в руках Охраны.
Что же теперь, за гранью приговора?
Побег!! Ещё лучше! Не каторга – а заграница. И это – в руках Охраны.
Трудно верится.
Но если подполковник, вот, допущен к смертнику – вне всяких законов? И если заинтересовано много влиятельных лиц? И – разве это первый раз? А сколько уже Охрана устраивала побегов? – Петров-Воскресенский. Соломон Рысс. Да многие.
Это верно.
У человека извне, да ещё жандармского чина, безконечный перевес непроверяемых жизненных возможностей перед смертником, запертым уже на последние свои замки.
Но – вибрирующим в надежде! но – вибрирующим в комбинациях!
Да ведь не так много и просится дополнительно, надо лишь акцентировать. Так, как это высказано на суде, – недостаточно убедительно. Надо выявить, что была полная основа вам доверять до самого конца. Надо подчеркнуть, что к террористическому акту вас внезапно вынудили революционеры под прямым страхом смерти. И дать детали.
И подписать.
Этот объёмный разговор – скрыт от нас, мы ничего никогда о нём не узнаем, оба участника давно в земле. Но осталась формальная запись.
И по ней: недавно гордый смертник охотно отвечает на внезапном допросе, помогает искать формулировки и подписывает их.
Допрос начинается приёмом, как бы машиной времени переброшенным в 1911 год из послевоенного смятенного 1946: просто показом фотографической карточки какого-то человека: не знаете такого?
Ждущему казни – чем томиться о вечности, беседовать с Богом или раскаиваться в прошлом – ну отчего бы не пособить жандармскому подполковнику насчёт фотокарточек? Как будто только и ждал смертник этой фотографии – и вот непринуждённо сразу потёк его рассказ.
Да, да, в минувшем марте именно этот анархист пришёл ко мне после Лукьяновской тюрьмы и сообщил, что там против меня сильное раздражение: год назад пришло в тюрьму письмо, снова меня обвиняющее. Теперь ему поручено расспросить меня вновь.
Исчерпана фотокарточка, но уже рассказ потёк, что поделаешь. И не как на суде, есть время записать.
В мае – новый приход, два анархиста из Парижа, «революционная комиссия», объезжающая Россию, места, где прекратилась революционная работа: выяснить причины провала, собрать силы и оружие. За Богровым числят недостачу 520 рублей. Хотя не считал себя в растрате – взял у родителей, уплатил. Но в конце июля на дачу под Кременчугом (все чудеса оттуда – и Николай Яковлевич, и моторная лодка) всё равно прислали из Парижа заказное письмо (в Киеве бы оно было зарегистрировано, а в селе поди спрашивай) с враждебными контрольными вопросами.